Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вместо столицы в конце концов появился поезд. В нем сидела Элла Фитцжеральд с тремя детьми. Мужчину, видимо, уговорить не удалось. Мы двигались медленно. Нет лучшего средства передвижения по чужой стране, чем пассажирский поезд. Люди садятся, выходят и разыгрывают жизнь так медленно, что она начинает напоминать нашу собственную. Общая картина кажется знакомой. От мужчин, возвращающихся с работы, пахнет так же, как если бы они садились на Жерани и ехали в Насельск. Мать, провожающая шестнадцатилетнюю дочку, сует ей на прощание полиэтиленовый пакет с лакомствами. Дочка равнодушно ее целует, чуть насупившись, садится в вагон, и, когда поезд трогается, мать машет с беспомощной улыбкой, а дитя мыслями уже далеко отсюда и едва ее замечает. Это было, наверное, в Больдогкёваралье… Даже точно там, потому что слева на холме высился средневековый замок. На девушке были голубые джинсы и черные ботинки с серебряными пряжками. Пришел кондуктор и требовал чего-то от цыганки, но она обрушила на него словесный поток, и он пошел дальше. Можно было открыть окно, можно было курить и лениво-возбужденно думать о том, что будет через час, через полчаса и, например, едет ли эта элегантная блондинка с красным маникюром в Серенч или выйдет в еще большем захолустье. Сорок километров в час, ровным размеренным темпом — и ты достигнешь некоторой гармонии с пространством, управляешь им, не причиняя при этом особого вреда.
На вокзале в Серенче пахло шоколадом, потому что совсем рядом находилась крупнейшая в Венгрии кондитерская фабрика. Попивая пиво, палинку и кофе, мы размышляли, что будет дальше. Расписание заключало в себе слишком много возможностей, а внутренний голос временно умолк. Если можно поехать всюду, то не поедешь никуда. Мы решили ничего не предпринимать и предоставить инициативу жизни. И правильно сделали: через час почти к самому столику летнего кафе подкатил пустой автобус с табличкой «Токай».
Я проснулся рано утром и вышел на балкон. Красные крыши потемнели от ночного дождя. Мощеная улочка поблескивала и парила. Во всем городке царила мертвая тишина. Было слышно, как внизу, в саду, падают с листа на лист капли. Шумели только аисты. Один за другим прилетали с берега Тисы и садились каждый на свою трубу. Я насчитал, кажется, с пяток гнезд. Аисты клекотали, им вторило эхо, потом они поправляли перья и возвращались куда-то на берег, на старые тополя. Токай был недвижен и сверкал, точно рыбья чешуя. Я стоял в этой сверхъестественной тишине, курил и думал, что таким должно быть каждое утро мира: абсолютно безмятежное пробуждение в чужом безлюдном городе, где время остановилось и все вокруг напоминает продолжение сна. Перед воротами домов пастельных оттенков колыхались, колеблемые ветром, кованые вывески «Zimmer frei… szoba kiado… Zimmer frei…».[29]Фиалковое веко туч на востоке с усилием приподнималось, пропускало несколько лучей и сразу опускалось. Было так красиво, что я заподозрил, не умер ли ненароком. Чтобы проверить это, я вернулся в комнату. М. еще спала, и я решил, что все в порядке, потому что мы никогда не мечтали умереть в один день, а только спорили, кто кого переживет.
Не надейтесь, что в восемь утра в Токае вам удастся поесть. В застекленном кафе на площади Кошута можно пить одну чашку кофе за другой и смотреть, как дождь поливает пустую площадь. В голову тогда лезут очень интересные мысли. К примеру, последовать ли примеру этих двоих за соседним столиком, что заказали «асу» — два раза по триста грамм, или же спокойно размышлять над вопросом вроде «а что, собственно, я здесь делаю?», то есть твердить главную мантру — а может, молитву — всякого путешественника? Потому что именно во время путешествия, утром в чужом городе, еще до того, как начнет действовать вторая чашка кофе, сильнее всего ощущаешь диковинность собственного, на вид банального, существования. Путешествие — просто относительно здоровая разновидность наркотиков. В конце концов, оказалось достаточно выпить еще одну чашку кофе, подождать, пока небесный кран на мгновение перекроют, и выйти на берег реки, спуститься к зеленой извилистой Тисе, чтобы воображение заявило о себе почти физическим голодом. Ведь протекающая у наших ног вода всего несколько дней назад была в Черной Горе, а спустя еще несколько вольется в Дунай близ Нового Сада. Таков механизм: география упорядочивает пространство, но в голове оставляет хаос, и человеку вместо того, чтобы психологически раскорячиваться меж югом, севером, востоком и западом, хочется обратиться в рыбу.
Неуклонно и путано мы продвигались на восток. Немного в стиле Швейка, направлявшегося в Ческе-Будейовице. Мы бежали от дождя в Токае, чтобы попасть под ливень в Будапеште. Сбежали от толпы, хаоса и бездомности Будапешта, чтобы в четыре утра, распрощавшись с высоченным кондуктором, оказаться на вокзале неведомого, довольно крупного города Ниредьхаза. Четыре утра — самое время, чтобы сесть и расплакаться или ехать дальше. К перрону как раз подкатил такой старинный вагончик узкоколейки, что мы не колебались ни минуты. Там стояла настоящая угольная печка, а труба выходила прямо через крышу. Мы Дотащились до Шоштофюрдо, потому что там заканчивался маршрут нашего зеленого паровозика. Шоштофюрдо еще спало. В пять утра курорты выглядят еще более чудно, чем обычные города. За деревьями блестела гладь соленого озера. Старинная водонапорная башня, большие зонтики с надписью «John Bull Pub», резной отель в швейцарском стиле, стоящий именно здесь — на восточной оконечности Большой Венгерской низменности, — сверкающие под утренним солнцем зады лимузинов, вилла в духе китайского соцреализма, шестигранники с табличками — уже не «Zimmer frei»,[30]a «Wolne pokoje»,[31]и никакого движения, никаких звуков, кроме утреннего птичьего щебетания. Только какой-то пес возник неведомо откуда, обнюхал нас и пошел восвояси. Да, обезлюдевшие курорты всегда напоминают декорации. На песчаной улице мы обнаружили пансион. Хозяйка в фартучке подметала лестницу. Мы сказали, что хотим просто выспаться, ничего больше. На смеси английского и немецкого она объяснила, что спать мы можем до пяти вечера, потом начнется дискотека.
Нас разбудили звуки родной речи. Перед пансионом трое приятелей в свободных портках до колен уговаривали подружку: «Анжелика, ну снимай уже, блин, на хуй!» «Так вы встаньте», — отвечала Анжелика, пытаясь поймать в объектив раскачивающуюся троицу. «Да снимай наконец! Мы же стоим!» — отвечали парни, поддерживая друг друга.
Наше путешествие как-то все более утрачивало свою заграничность. На прощание со Шоштофюрдо мы скромно пообедали. На пятачке перед кафе неистовствовала реклама «Спрайта». Из репродукторов несся гангста-рэп, а венгерские парни на скейтбордах катались вокруг огромных зеленых бутылок, мысленно перевоплощаясь в своих черных братьев. За соседним столиком отец семейства твердил официанту по-польски: «Свиная отбивная с картофелем фри… Свиная отбивная с картофелем фри… Отбивнааая!», но, хотя он все повышал голос, идиот венгр не понимал ни слова. Пора было уезжать. Ни в киосках, ни в магазинах я не мог найти «кошутов». Я приохотился к этим сплющенным папиросам по двадцать пять штук в пачке. По моим наблюдениям, эти оранжевые пачки разграничивали провинцию и метрополию, а точнее, потуги на метрополию. В обычных деревнях и земплинских городках их можно было обнаружить на каждом углу. Но в Токае, не говоря уже о Будапеште, «кошуты» отсутствовали.