Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Свен Шёман складывает свой мобильный телефон.
– Теперь нам известна личность женщины, отправленной в университетскую больницу. Ее зовут Ханна Вигерё, ей тридцать восемь лет. У нее были близнецы, так что с большой вероятностью можно сказать, что погибшие – шестилетние Тюва и Мира Вигерё, проживающие в Экхольмене.
– Так она очнулась? – переспрашивает Вальдемар Экенберг. – Если она выживет, то у той сволочи, которая это сделала, груз на совести будет чуть меньше.
– Если у них есть совесть, – добавляет Бёрье Сверд.
– Уверен, что нет, – отвечает Вальдемар.
– Она находилась в сознании недолго, – говорит Свен. – Надо проверить, кто ее родственники, сообщить им…
– Я уточню, – спокойным голосом отзывается Юхан Якобсон, – и параллельно проверю активистов движения защиты животных и правых экстремистов.
– Мы можем побеседовать с ней? – спрашивает Малин.
– По словам врачей – нет. Она получила очень тяжелые травмы, почти все время находится без сознания, – отвечает Свен. – Сегодня ей предстоит большая операция. Нам придется подождать с допросом. Аранссон с его группой как раз допрашивает раненых в больнице; похоже, других тяжелораненых нет. Затем они возьмутся за тех, кто успел уйти с площади, но чьи имена мы успели записать. Малин, вы с Заком побеседуете с имамом, хотя вам и кажется неприличным обращаться к нему прямо сейчас. Вальдемар, вы с Бёрье допросите тех сотрудников банка, которых не оказалось на месте, хорошо? И спроси про камеры. Надо выяснить и про другие камеры наблюдения в городе. Управление лена наверняка хранит списки тех, кому дано разрешение на установку камер.
Бёрье кивает.
– Мы начнем прямо сейчас.
– Чувствую запах крови, – произносит Вальдемар и ухмыляется.
– Гиен я беру на себя, – говорит Карим. – СМИ точно с цепи сорвались. Что же касается СЭПО, то подождем, пока они появятся.
Доска за спиной Свена вся исчеркана, слова «исламисты» и «активисты» подчеркнуты много раз.
Малин читает надписи на доске.
– А не может заговор быть направлен против конкретной семьи, а не против банка или общественности? – спрашивает она.
Коллеги снова смотрят на нее – похоже, эта мысль никому даже в голову не пришла.
– Маловероятно, Малин, – отвечает Свен. – Тут другое – нечто больше, масштабнее. Они всего лишь попались на пути. А если кто-то действительно хотел устранить их, то ведь есть более простые способы, чем подкладывать бомбу у банка, не так ли?
Малин кивает.
– Я просто хотела озвучить это предположение.
– После того, что произошло сегодня, вам всем будет предложен дебрифинг[3] и кризисная психотерапия, – говорит Карим. – Знающие люди будут находиться в вашем распоряжении, только скажите слово!
Между строк читается: но лучше не говорите этого прямо сейчас. А еще лучше – не говорите никогда. Не валяйте дурака. Будьте сильными, делайте то, что от вас ожидается, не моргнув глазом, не поддавайтесь слабости и ранимости, которая живет внутри вас. Сейчас надо действовать, а не предаваться какой-то дурацкой терапии.
– Начните с имама, – говорит Свен. – Но будьте осторожны. Мы не хотим, чтобы газеты расписали нас как ненавистников мусульман. И в нынешней ситуации само наличие связи вообще сомнительно.
– Тогда, может быть, нам все же подождать? – спрашивает Малин. – Пока отложить этот вопрос?
– Вы должны допросить имама, – говорит Карим. – Это приказ. Мы должны задержать тех негодяев, которые это сотворили. У тех двух детей вся жизнь была впереди – как и у тех, что играют там, на площадке. Если даже мы и наступим кому-то на больную мозоль, ничего не поделаешь. Понятно?
– Ясное дело, имама надо допросить немедленно, – произносит Вальдемар, но Малин видит сомнение в глазах Зака, Юхана и Бёрье: зачем все это нужно на таком раннем этапе расследования, когда на самом деле ничто, кроме разве что общих настроений у общественности, не указывает в эту сторону.
Но таковы предрассудки.
И они влияют на нас. Особенно перед лицом внешней, неопределенной опасности.
Малин смотрит в окно. На площадке детского сада двое детишек заползают в домик, и со стороны кажется, что они исчезают, словно их поглотило иное измерение.
Мы играем в домике без стен, в темной и тесной комнате – найдем ли мы выход отсюда?
Но разве это мы плачем от огорчения?
Разве не другие дети?
Они еще живы. К ним приближается плохое.
Мы видим их, Малин. Эти маленькая девочка и мальчик еще меньше, они заперты в темноте, им страшно, они кричат.
Они и мы – одно. Каким образом, Малин? Как? Мы должны это узнать.
Снаружи злые люди. Или один злой человек. Дети плачут, они хотят спать. Им очень страшно.
А нам хорошо.
Мы гоняемся друг за другом в том белом мире, который теперь принадлежит нам, где цветы вишни расцветают один за другим, показывая свою красоту, свое желание жить.
Я гоняюсь за ней, она за мной, мы играем в пятнашки.
Мы как мягкие игрушки на кроватях в нашем доме.
Мы улетаем от детской площадки садика, от домика. От игр, в которых не можем участвовать.
Лампы горят под потолком, ослепляя нас, но веки мамы опущены, и мы не знаем, сможет ли она когда-нибудь посмотреть на нас, погладить по спинке своими теплыми руками, когда мы уже лежим в кроватках в нашей комнате и собираемся спать.
Мама.
Доктор режет тебя, но мы не хотим этого видеть. Зеленая простыня закрывает тебя в том месте, где он опускает свой скальпель, и мы закрываем глаза, так спокойнее.
Закрой нам глаза ладонью, мама.
Папа. Он должен бы быть здесь, не так ли, мама?
Но его здесь нет – по крайней мере, он не у нас.
Мама.
А ты?
Ты придешь сюда? Ты придешь к нам?
Капли, падающие с операционной лампы на твою щеку, – это наши слезы.
* * *
Я хочу быть с вами, дети мои.
Я вижу и слышу вас, но пока не могу прийти к вам. Сначала эти дяди и тети попытаются починить меня. Но я не хочу становиться прежней, мне не нужны та любовь и радость, которые обещает прекрасный май.
Я хочу быть с вами, с папой, я хочу, чтобы мы снова стали семьей, – и тогда я не смогу оставаться здесь.