Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я готов немедленно покинуть вас. – Оценивающий голубоглазый взгляд на Мишель, в сторону старика – ни полоборота (молодец, складно и без акцента). – Но, сами понимаете, не могу, – он расставил руки в стороны, пытаясь имитировать полет, он чуть было не рухнул в проход и был по-родственному водружен на прежнее место владельцем носа с горбинкой. – За ваше многосложное здоровье, мадам, – он поднял прихваченную со столика чью-то рюмку и выразительно подмигнул.
– Нужно протестовать, я лично больше выносить этого не могу, – прошептал мне старик, откинулся на спинку, закрыл глаза и бережно прикрыл руку с перстеньком другой плоской и сухой рукой.
Через сквер, вечно перенаселенный забулдыгами всех пород и мастей, всех возрастов, полов и религий, всех увечий: одноногих, рябых, распухших, изможденных, с расквашенными носами; лысые женщины, подростки, похваляющиеся самопальными ножами и кастетами, "гастролеры", демонстрирующие наколки, старики, скрючившиеся в собственных лужах, через них, наискосок, к остановке, можно на "Б" или на "10", можно пешком, чуть-чуть, если есть время, чтобы размяться, мимо американского посольства, железобетонных милицейских рож и впоследствии металлических загончиков для желающих, мимо глобуса слева – конечно же, символа новой Москвы, обаятельно вращающегося и источающего голубое сияние по вечерам, вперед, к Парку культуры, оставив позади солидные широкоплечие изваяния, отрешающие отдельные элементы своего бетонного размаха на людские головы-судьбы… Рано или поздно неизбежно вскакиваешь в троллейбус, обычно еще до цветочной лавки, крошечной, с одной витринкой, у которой всегда назначались встречи, справа телефонные автоматы, подземная толкучка, называемая "туалет", а потом через мост, мимо отливающего музыкой роскошного классического портала парка. Затем не стало ни цветочного, ни будок, ни "туалета", перед "Октябрьской" справа и слева – какая-то сумятица, слева сначала заборы и кавардак, а потаи ЦЦХ и парк с изваяниями периода социалистического Нерона и его последышей, но нужно направо по великолепию Ленинского проспекта к каменным объятиям перед площадью Гагарина до потрясавшего умы начала семидесятых магазинища, чтобы перейти, потом прямо, налево, налево и прямо. Вертушка, доска объявлений, около вертушки – вахтерши, уж до чего солидарны они с уборщицами во всей полноте своего "отношения" к нам, по лестнице вверх через зеленый коридор к непонятно-лиловому столу за книжным шкафом – лаборатория, коллеги, окно, за которым и клен, и дуб, и ясень, и марево, и просвет…
– Будьте любезны, – сосед с лицом отличника выговаривает неудобные для его речевого и жевательного аппарата слова, – видите ли, – к стюардессе, – но нашему гостю нехорошо, мы обеспокоены…
Почувствовав, что тот совершенно безопасен – не только сер лицом, но и на грани срабатывания вомитативного рефлекса, – старик даже привстал, демонстрируя готовность помочь двум не последнего десятка стюардам, принимавшим великую личность на белы руки и превыпроваживающим его в хвостовой отсек самолета.
За три остановки до универмага-гиганта, теперь выглядящего по-стариковски невзрачно, – Наташин дом. Я множество раз про себя загибал пальцы, считал, что теперь носило на себе только мне одному понятные отметины, шрамы, и выходило, что все наилюбимейшее: кабинет, закат за окнам, итальянский язык, самые чудесные рыбы, о которых я понарассказал ей с три короба, и этот мой любимый маршрут. Перечислил еще раз. Ерунда, мутно подумал я, а вот то, что сильно тошнит – куда хуже. И кто теперь выглядывает из ее окон?
Тихонько, тихонько, баюкал я себя, не шелохнуться и дышать поглубже, чтобы не растревожить зарождающейся внутри бури, закрывать глаза не надо – слишком сосредоточишься, рассматривай что-нибудь, подсказал я себе и уткнулся взглядом в спинку опостылевшего переднего кресла: внизу карман с журналом, столик, пупырчатая обивка. Тошнотворно, мелькнуло у меня в голове, и я, не проговорив старику слов вежливости, перешагнул через его крошечные колени и побрел в хвостовой отсек самолета. Там, как и следовало ожидать, все было занято.
13
– И вот она ходит к нему каждый день, к психиатру, к Гиру. – Мужской голос сзади, окрепший, пополневший, румяный.
– Такой красавчик, плейбой, да? – Оживленный женский.
– Ну да, только посолидневший, поседевший, он как раз играл в фильме, сказочка для бедных, мелодрамочка для милых дамочек, он – шикарный богач, живет в отеле, подбирает на улице проститутку, влюбляется по уши и – хэппи энд.
– Не видела.
– Сначала вся Америка, а потом и европейские заокеанические окрестности с ума сходили.
– Такой смазливый, который играет настоящих мужчин с душой?
– С душком. Шучу. Это он, вы правы. Может, выпьем чего-нибудь?
– Нет.
Спереди – храп. Старик отсиживается за газетой. Потом мне, будто желая оправдаться:
– Наше европейское общество устроено так, что мы можем ничего не бояться. Вы слышали об этом?
– Правда? – ироническая нотка в моем на секунду восстановившемся голосе.
– Вот посудите сами.
– … и героиня, на самом деле вторая по значимости, ходит к Гиру каждый день, рассказывает ему разное, все как-то сводит к самоубийству, потом будто проговаривается, что ее изнасиловал отец, потом также ненароком о пистолете, Гир пугается, и тут она предлагает ему встретиться с ее сестрой, он совершенно не понимает, в чем тут дело.
– Ну давайте, пожалуй, выпьем…
– Что предпочитаете?
– Можно немного шампанского.
– Шампанского? Великолепно! Девушка, будьте добры! За знакомство – конечно же, шампанского!
– Смотря какое у них есть.
– Так вот, он чувствует, что здесь что-то не так, а пациентка ему все время рассказывает о своем навязчивом сне, какой-то там постоянно фигурирует букет, и среди цветов обязательно фиалки, которые она каждый раз называет violence.
– Слушаю вас, – стюардесса.
– Девушка, нам, пожалуйста, шампанского.
– Какого желаете, у нас есть…
– Лучшего, разумеется… А потом эта сестра сама приходит к нему, оказывается раскрасавицей, у них любовь, а он параллельно какими-то судебными делами занимается или чем-то в этом роде.
– Гир?
– Гир. Она, то есть сестра, жалуется Гиру на мужа, монстр, мафиози, там его показывают несколько раз, сыграно конкретно, ничего не скажешь, а сестра – знаменитая актриса, ну как ее, как ее?
– Ким Бессинжер?
– … Ну так и что, что Вы думаете об этом? – Сосед, кажется, от нетерпения почти что тряс меня за рукав.
Резкое улучшение возбудило во мне такую жизненную энергию, что я с размаху рубанул, уже через десять минут страшно раскаиваясь в содеянном.
– Да что вы в самом деле, – я говорил зло, иронично, напористо, – да у вас страх – основная движущая сила вашего, с позволения сказать, общественного прогресса. Боишься умереть – страховочка, заболеть – страховочка, ограбления – пластиковая карточка в зубы, нет, чтобы делать общие отчисления, обыкновенные налоги, так нет, все до малейших деталей оговорено, этот вот процентик – на случай внезапной перевозки вашего трупа с одного континента на другой, и парадные – на запоре, и домофон, и консьержка начеку, досье на всех жильцов составляет, плати только за все по отдельности и ничего в отдельности бояться не будешь. Не так разве?