Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Спасибо тебе за час этот.
— За что же благодарите?
— Так. Не за что отдельно, — я махнул рукой коротко. — Просто что был рядом.
Он не уточнил, ушёл к носовому щитку.
* * *
Двадцать восьмого утром на построении Трофимов объявил полку, что мы готовимся к перебазированию.
Куда — не сказал. Когда — сказал: «не раньше первой декады июня, не позже середины». Сказал, что машины тыловой группы выйдут раньше, лётный состав — двумя эшелонами, по очереди. Сказал, что подробности будут к концу мая. Закончил коротко: «работайте, как работали».
Полк не отреагировал. Полк за зиму отучился реагировать на построении. Молодые в строю стояли рядом со «старыми» и держались, как «старые».
После построения я повёл четверых на стоянку. Бабенко в кабину Гладкова, Кулагин в кабину Морозова. Воробьёв и Шумилов — по очереди в семёрку, на закрепление приборов. На стоянку шёл с ними рядом Кожуховский — не со мной, а параллельно, как шёл всегда, когда хотел сказать что-то по дороге.
— Алексей Петрович, — Кожуховский шёл, не оборачиваясь ко мне.
— Иван Емельянович, что у вас.
— Сводки сегодня не будет в полку.
— А почему её сегодня нет?
— Не доставили. Связь в дивизии нарушена с ночи. У нас была — типографская задержка. Пока — без газеты.
— Понял, без газеты прожить можно.
— В дивизии — устно — окружение в Барвенковской группировке. Они говорят: «трагедия».
Он сказал это слово, как говорят слова, для которых не подобрано другое в полковой речи. «Трагедия» в их разговоре звучало не литературно, а функционально: вот так оно у них на бумаге, вот так они называют то, что у них на руках.
— Понятно, Иван Емельянович. Тяжко им там.
— И всё. Тебе нужно знать сегодня от меня. Завтра, может, и в сводке скажут — «оставлены такие-то населённые пункты». Может, и нет. Зависит от того, что они над сводкой сейчас обсуждают.
Кожуховский остановился у развилки тропки — мне надо было дальше, к стоянке, ему — налево, к штабной.
— Спасибо, Иван Емельянович, что сказали.
— И всё. До завтра, — он повёл подбородком и ушёл. Я повёл четверых дальше. Бабенко шёл слева от меня, ровно. Кулагин шёл за Бабенко, держал руки за спиной, как обычно. Воробьёв — чуть в стороне, не за Кулагиным, а так, как ходит человек, готовый по краю отойти, если что. Шумилов шёл за всеми. Когда я обернулся, чтобы проверить, что они все идут, я столкнулся глазами с Шумиловым. Он шёл, чуть прищурившись на яркое солнце впереди. Прищур был не для меня, не для людей, а сегодня для солнца — солнце стояло на лбу, и оно ему действительно било в глаза.
* * *
К пяти вечера я сидел у себя в землянке и составлял список того, что должно быть собрано в первую очередь, если перебазирование объявят через неделю.
Список я писал в рабочую тетрадку, которая у меня лежала за изголовьем. Не в Резниковскую — Резниковская лежала в нагрудном с кисетом и письмами. Тетрадка была обычная, разлинованная, с твёрдой обложкой. Я писал столбиком: «инструменты Прокопенко по эскадрилье — собрать в один ящик, ящик заклеить, наметить полуторку», «запасы керосина — сдать на склад дивизии под расписку», «личные дела лётчиков — у Бурцева, передать ему до отъезда копию по эскадрилье», «лыжи семёрки и Гладкова — окончательно списать, не везти», «папка с заявками по запчастям — мне», «фотография эскадрильи на крыле, если успеем — сделать до отъезда» — это последнее я приписал, потом подумал и зачеркнул. Не успеем, и не надо. Фотографий в эскадрилье и так не делали — у нас в полку фотоаппарат не водился, кроме как у Бурцева, и Бурцев его доставал по случаю один раз в полгода.
Я записал ещё несколько строк по техсоставу: «Хрущ — в первый эшелон, к мотору Ковальчука», «оружейник Ефремов — во второй эшелон, с боеприпасами», «ящики с инструментом по машинам — пронумеровать заранее, заклеить, не открывать в дороге». Потом отложил карандаш. На полу у нар лежала газета, которую я принёс из столовой утром. Я её не убрал в день, и она оставалась там, согнутая пополам. Я смотрел на неё минуту и думал, не подобрать ли её и не положить ли в ящик к Резниковской тетрадке. Не положил. Газета была газета, она была не моей памятью, она была сводкой Совинформбюро, и ей место было на полу, до завтра, когда её заберут.
В землянке у четвёрки сегодня лампа не горела до позднего часа. Они вышли на полосу засветло, и вернулись только к темноте, и сегодня в землянке у них было тихо. Никто не читал вслух. Я слышал короткие фразы по бытовому: «передай», «принёс», «вода», «свеча» — обычные слова. Ни одна из этих фраз не относилась к сводке, к Барвенково, к перебазированию. Они в эти слова сегодня не углублялись. Им хватало того, что мы перебазируемся; «куда» было задачей не сегодняшнего вечера. Я лёг на свои нары, не раздеваясь по шинели.
В нагрудном у меня лежали кисет Павлюченко, тетрадка Резникова, два письма от Веры (зимнее и сегодняшнее, на четыре строки), последнее письмо от Тани. Сегодняшние сводки и сегодняшнюю газету я в нагрудный не положил — газеты в нагрудный я никогда не клал, для них там не было места. Газета лежала свёрнутая на полу у нар. Завтра её заберут.
Я лежал и не закрывал глаз. В голове у меня лежали пять или шесть имён, которых я не звал, и три города, которых я не называл, и одна цифра, к которой я не подпускал. Они там лежали без движения. Утром я встану, и они там, тяжелые, останутся, и я буду их нести, и завтра, и до субботы, и до первой декады июня, и дальше. И когда придёт срок этим именам выйти в сводку Совинформбюро по своему расписанию — я ещё буду их нести. После — реже. Но и после — буду. Это и было то, что я нёс. Это и было то, чего раньше я не нёс. Я это знал, и я с этим лежал в землянке, в Кашине, двадцать восьмого мая сорок второго года, во вторник. Раньше у меня знание о будущем работало иначе. Раньше оно было запасом: что войну переживут наши, что Москва не падёт, что лето сорок первого