Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Триумф лжи и ханжества, казалось, был повсеместным. Лучше Бориса Пастернака об этом не скажешь: «Я один, всё тонет в фарисействе». Однако из моего окружения на баррикады никто никого не звал. Книги и любовь — вот что нас притягивало, утешало и сплачивало. Через них мы искали и находили свою тихую заводь, остерегаясь одного: самим бы не покрыться тиной! Лишь немногим доставалась гавань с выходом в открытое море.
Портрет Сталина в полный рост долго занимал почти всю стену перед входом в полуподвальное помещение на факультете журналистики МГУ. Там располагалась военная кафедра гуманитарных факультетов. Портрет убрали в начале ноября 1961 года — как только ночью 31 октября тело вождя вынесли из мавзолея и захоронили у Кремлёвской стены.
Наши надежды оказались преждевременными. Вскоре поблекшему образу вождя стали потихоньку возвращать прежний вид, а его кровожадность осторожно оправдывать. Он опять восставал из праха в ореоле державной мощи. Вот откуда, на что обратил внимание Вячеслав Курицын, в текстах последующего поколения после писателей-шестидесятников появились «ирония, стилизация, демонстративная объективированность, усмешка (и очень часто скептическая)»32.
Мы взрослели, и с годами романтическая фронда уходила сама по себе. То же самое происходило и с Венедиктом Ерофеевым. Как точно отметил Вячеслав Курицын, книги учили нас одиночеству33. Запрещённые в СССР издания обсуждали исключительно среди «своих», в узком кругу здравомыслящих друзей, а не в случайном разговоре с первым встречным. Как это повелось в России спокон веку.
Венедикт Ерофеев с первого взгляда на незнакомого человека и произнесённых им нескольких слов уже знал, что тот собой представляет. Вслед за героем романа Томаса Манна[48] «Доктор Фаустус. Жизнь немецкого композитора Адриана Леверюона, рассказанная его другом» он мог бы также назвать себя «человеком умеренным и сыном просвещения»34.
Для многих писателей и читателей, сверстников Венедикта Ерофеева, он возник как будто бы из ниоткуда. Взлетел, как ракета, из народной гущи, и нате вам, — оказался на Олимпе. Между тем назвать его талантливым малообразованным самородком из народа было бы не то что опрометчиво, а абсолютно неверно. Ведь он сочинял своё с оглядкой на шедевры писателей-классиков и на труды великих философов. Их труды хорошо знал и многое из прочитанного мог бы изложить с абсолютной точностью, обладая цепкой и тренированной памятью. О его обширной эрудиции свидетельствуют как его «Записные книжки», так и художественные произведения.
В изданной еженедельником «Аргументы и факты» «Большой иллюстрированной энциклопедии» обращено внимание на сюрреалистический характер прозы Венедикта Ерофеева. Отмечается присутствие в ней элементов литературной буффонады, обыгрывание идеологических штампов, а также использование разговорной речи, включая сквернословие35.
В своём сочинительстве Венедикт Ерофеев не пускался на всякого рода ухищрения. Сюжеты его повести «Записки психопата», поэмы «Москва — Петушки», пьесы «Вальпургиева ночь, или Шаги Командора» незамысловаты. Основное действо не выходит за рамки неприкаянной и тягостной человеческой жизни. Читателя захватывает прежде всего острота переживаний автора и его героев, а не вызывающие их события, большей частью достаточно заурядные.
В прозе Венедикта Ерофеева непонятно, о чём конкретно написано. Она не о сумасшедших и спившихся людях, не о тайнах любви и тем более не о чувственных наслаждениях. Сотворить что-то остренькое, пикантное, сосредоточиться на сексе было не в духе писателя. Эротика с её голой чувственностью его не интересовала. И уж совсем он был чужд литературной подёнщине.
Невозможно до конца разобраться, какие страсти и переживания автора стоят за поступками персонажей поэмы «Москва — Петушки» и пьесы «Вальпургиева ночь, или Шаги Командора». Вероятно, этому мешает чрезвычайная экспрессивность повествования, создающая разноголосицу смыслов. Создаётся обманчивая иллюзия, что Венедикт Ерофеев изливает всё, что приходит ему в голову, не обращая никакого внимания, как его полная свобода самовыражения будет восприниматься целомудренным и неискушённым читателем.
Отличие прозы Венедикта Ерофеева от произведений того времени в том, что в ней отсутствует какая-то тайная суперзадача. При этом окунаться во что-то сиюминутное, непотребное и пошлое было ему также малоинтересно. Другое дело, что сумеречное существование, в котором проводят жизнь его герои, иногда озаряется вспышками таких чувств и эмоций, что, кажется, продлись они чуть дольше — и запылает весь мир.
Вместе с тем он был далёк от мысли: да гори оно всё синем пламенем!
Владимир Сергеевич Муравьёв безоговорочно признан мемуаристами другом, собеседником Венедикта Ерофеева. К тому же в течение полутора лет он был его сокурсником на филологическом факультете МГУ, где они познакомились. Ерофеев и Муравьёв жили какое-то время в одной комнате в университетском общежитии на Стромынке. Их койки стояли рядом1. В 1987 году Владимир Муравьёв стал крёстным отцом писателя. Они знали друг друга и общались 35 лет. И различались, по словам Муравьёва, «скорее по образу жизни, чем по образу мышления»2.
Появление Владимира Муравьёва в жизни Венедикта Ерофеева означало обретение товарища, близкого по умонастроению и литературным интересам. Он благодаря этой в общем-то случайной встрече попал в среду необыкновенных людей. Ирина Игнатьевна Муравьёва[49], мать Владимира Сергеевича, была литературоведом, занималась изучением французской и датской литературы. Ей принадлежит изданная в 1959-м и переизданная после её смерти в 1961 году «Молодой гвардией» в серии «ЖЗЛ» книга о Хансе Кристиане Андерсене[50]. Общий тираж двух изданий книги по меркам сегодняшнего дня был немыслимый — 170 тысяч экземпляров.
Отчимами Владимира Муравьёва были Елеазар Моисеевич Мелетинский[51], филолог, историк культуры и основатель исследовательской школы теоретической фольклористики, и Григорий Соломонович Померанц, философ, культуролог, эссеист.
Не так много известно, с кем из представителей «сталинской эпохи» (кроме его преподавателей) встречался в неформальной обстановке Венедикт Ерофеев, учась на филологическом факультете Московского государственного университета. Как ни странно, о его личной жизни конца 1980-х годов, когда он был, как говорил о себе Игорь Северянин, «повсеместно обэкранен» и «повсесердно утверждён», мы знаем намного больше, чем когда он пребывал в неизвестности. Обычно бывает наоборот. Публичная известность писателя уводит в тень, а точнее, «засекречивает» его личную жизнь. Исключение составляют звёзды массовой культуры. Во многих опубликованных незадолго перед его смертью интервью он часто нёс всякую шокирующую околесицу, словно в подражание эстрадным звёздам самого низкого пошиба.