Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В субботу 13 апреля 1940 года, среди ночи, нас разбудил отряд солдат под началом двух молодых политруков в штатском — представителей слонимской еврейской общины, теперь на службе у русских. За классическим приказом: «Собирайтесь с вещами» — последовал умелый обыск, в ходе которого все безделушки моей матери без труда обнаружились в подолах. Я никогда не забуду, что за этим последовало. Один из зилотов в штатском вручил пригоршню колец, сережек и так далее военному, сидевшему в кресле; военный — седой сержант — посмотрел на вещи, поднял глаза и встретился взглядом с матерью, а потом спокойно вернул заначку хозяйке. Молодые активисты не решились воспрепятствовать акту милосердия. Этот сержант был вторым достойным советским солдатом, которого нам посчастливилось встретить в час нужды; первым был офицер, доставивший моего отца из Лобзова и Деречина в целости и сохранности. Я часто думаю о них.
Вторая волна депортаций — около трети миллиона стариков, женщин и детей — коснулась членов семей заключенных. Наш жребий был брошен. Единственной нашей заботой была безопасность нашей няни Мартечки. Мать объяснила представителям власти, что она не член семьи, а бывшая прислуга. Это была мучительная ложь, потому что для всех нас, особенно для меня, Мартечка была членом семьи. Однако аппаратчики, для которых важны были классовые вопросы, были только рады ее отпустить. Мартечка попыталась возражать, и тогда я услышал, как мать приказывает ей нас оставить. Я никогда не слышал, чтобы мать приказывала Мартечке делать что бы то ни было. Единственный раз, когда заря 13 апреля 1940 года занималась над Слонимом, Мартечка подчинилась воле своей хозяйки и лучшей подруги. Тогда я понял, что потеряю свою вторую мать. Это было неожиданное потрясение, о котором мне трудно говорить даже сейчас.
Когда я пишу это, я думаю о том, что еще в Деречине мать могла отправить нас троих в Вильно, откуда еще была возможность уехать в Швецию или даже в Японию. Но ей это и в голову не приходило. Она знала, что мать и дети не должны разлучаться, что бы ни случилось. Даже в ссылке…
В это утро мне пришло в голову, что я могу попробовать сбежать. Я попросил позволения отлучиться — сержант разрешил — и отправился в дальний конец большого сада, где у забора стояла уборная. Мне всего-то и нужно было перепрыгнуть через забор (как я думал). Мое желание бороться с врагом было велико, как в Деречине, когда я вообразил, что могу предложить свои услуги воображаемому сопротивлению. Мне не приходило в голову, что я должен остаться со своей семьей, чтобы помогать матери и сестрам или даже защищать их. Но, к счастью, желание бежать длилось не долго. Мне захотелось снова быть рядом с матерью, и я вернулся в дом.
Потом, уже утром, приехал грузовик с вооруженным конвоем с молодым офицером НКВД во главе. Я успел только попрощаться с Морской Свинкой и оставить ее на совместное попечение Мартечки и пани Галинайтис. Мать была спокойна, мы знали, что она беззвучно читает молитву. Мы забились в кузов грузовика и тихо сели на свои мешки. Тереска сжимала в руке бутылку молока, которую ей дала Мартечка. Энкавэдешник был озадачен: «Почему вы не плачете?» — спросил он. Тереска отвернулась и сказала по-польски: «Сейчас я разобью эту бутылку о его голову». Офицер не понял, что было удачно. Мать улыбнулась.
На станции уже ждал поезд: бессчетные телячьи вагоны, «приспособленные» под человеческий груз, в некоторых были установлены специальные кабинки на возвышении для вооруженной охраны. Нас погрузили в один из них, по последней перекличке в нем было порядка сорока человек: в основном женщины, несколько стариков и довольно много детей. Четыре высоких окошка были зарешечены, отопления не было, а дырка в полу должна была служить нам уборной. В вагоне было несколько нар, но не было воды, и ничего не было предусмотрено, чтобы кормить заключенных.
Двери заперли, и поезд окружили солдаты, которые пытались сдерживать горожан, наводнивших станцию, чтобы передать еду и попрощаться. Еду удавалось передать, когда солдаты отворачивались. Большинство приношений были анонимными, но мы увидели нашу Мартечку, отчаянно пытавшуюся найти наш вагон. Ей это удалось, и нам передали ее хлеб и копченую свинину. Мы обменялись последними словами прощания. На сей раз были и слезы. С ней я увидел отца Штарка. Он бросился к моему окну, сунул мне в руку маленькое деревянное распятие и благословил. Гораздо позже мы узнали, что 28 декабря 1942 года отец Штарк был казнен немцами за то, что укрывал слонимских еврейских детей во время ликвидации местного гетто.
Двенадцать часов поезд не двигался. Один раз за день нас выпустили за водой. У крана мать перебросилась парой слов с кем-то из слонимской коммуны — они тоже были в поезде. Матери удалось поделиться с ними частью своего запаса рублей. Атмосфера в вагоне была близкой к отчаянию. Мать увидела в углу очень тучную даму, вцепившуюся в гитару. Ее звали пани Базилевская, и нам предстояло встречаться с ней снова и снова. В эту нашу первую встречу в телячьем вагоне мать попросила ее сыграть нам. Она взяла несколько знакомых аккордов, заключенные несколько расслабились и запели. Она играла популярные песни, а завершился концерт церковным гимном, который подхватили и в других вагонах.
Пока мы молились, поезд начал движение на восток к Минску. Мать прошептала нам, что в этот путь нас благословили не один, а два раза: наш отец из тюрьмы еще в ноябре и сегодня отец Штарк сквозь прутья вагонной решетки.
Массовая депортация 13 апреля 1940 года была еще одним актом международного бандитизма, тоже прошедшим без сучка без задоринки. В назначенный день несколько сотен телячьих вагонов одновременно начали свое движение на восток, унося навстречу судьбе в трудовых лагерях и колхозах Советского Союза треть миллиона стариков, женщин и детей. Сегодня, в октябре 2001 года, когда я пишу эти строки, мне трудно избежать сравнения с Манхэттеном и сентября. Советский вариант 1940 года предполагал уничтожение не тысяч, а сотен тысяч невинных людей.
Не менее поразительно, с какой скоростью Восточная Польша интегрировалась в Советский Союз. Всего лишь в 50 километрах к востоку от Слонима мы обнаружили, что железнодорожная колея уже перестроена под широкий советский стандарт и «широкий» телячий вагон уже ожидает нас на станции Барановичи. Он был точно такой же, как наш, с одним техническим усовершенствованием: санитарные дырки в полу теперь были оснащены специальным желобом. Поезда поставили рядом, и пассажиров каждого вагона просто перегоняли через пути. Большинство наших товарищей боролись за место на полу вагона, из-за тепла соседей, я полагаю. У матери была другая логика: она нашла место нам четверым на верхней полке у маленького окошка. Там наверху было холодно, но воздух лучше и больше места. Рядом с нами обосновалась семья Наумовичей из трех человек. Отец был в тюрьме, и его жена, кроткая пани Надзя, попала в список вместе с дочерью-подростком Зосей. Сын Владек, железнодорожник, вернулся домой с выездного задания за день до 13 апреля и поэтому не попал «в списки». Он настоял на том, чтобы разделить судьбу женщин-Наумовичей, совершив, таким образом, трогательный подвиг сыновнего и братского долга. Из остальных обитателей вагона, спавших на полу, я помню только пани Базилевскую с ее гитарой, очень старого раввина, погруженного в молитву и, казалось, не обращавшего внимания на то, что происходит вокруг, и еврейского мальчика, настойчиво, но тщетно требовавшего kogele-mogele mit monchkes.[13]