Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Попыток интерпретации поэм Подгаевского до сих пор практически не предпринималось, за одним печальным исключением – упомянутым в предисловии «Мифосемиотическим комментарием» М. Евзлина к поэме «Эдем», образчике вопиющей глухоты и слепоты в трактовке поэтического текста. Дело здесь не в методе как таковом: даже не приближаясь к пониманию объекта интерпретации, горе-«мифосемиотик», точно критик вековой затхлости, почему-то задался целью «развенчания» автора, а заодно и, в терминологии Евзлина, «футуристического менталитета» в целом. Комментарий пестрит курьезными отсылками к «архетипам» и «хтоническим инициациям», граничащими с бредом сопоставлениями – скажем, поэтического мира Подгаевского и живописи П. Филонова – не относящимся к делу мифологическими аллюзиями и глубокомысленными сентенциями наподобие: «„Футуристическое“ странствие происходит всегда (так! – Н. А.) в сторону хтонического бога страны смерти» или «Все имеет архетипическую причину» (курсив авторский). Наконец, Евзлин самым инфантильным образом распространяет ряд строго локализованных у Подгаевского метафорических приемов и образов сперва на повествователя, а затем и на личность поэта.
По стопам Евзлина, к сожалению, во многом следует в своих кратких замечаниях о поэмах Подгаевского и Я. Скоромный[20]. Рассуждения Скоромного о «профанации откровения», зауми Подгаевского как свидетельстве «распада и обессмысливания языка», «разрушения мира» и «невозможности поэзии», а также общая характеристика поэм Подгаевского как «бессвязного и агрессивного бреда агонизирующего сознания, которое принадлежит духовно нищему и глухому ко всему высокому сифилитику» не имеют под собой никаких оснований.
Между тем, поэмы Подгаевского в достаточной мере прозрачны и вполне, несмотря на всю заумь, поддаются и структурной, и смысловой интерпретации. Как справедливо заметил Дж. Янечек (см. предисловие), в его поэзии «в конечном итоге неясность или даже многозначность почти не присутствует».
Нарочито затруднен для понимания, пожалуй, только «Шип»: Подгаевский крайне увлечен здесь «сольпьерро бессознательного творчества» и стихией заумной речи. Однако и в этом урбанистическом этюде нетрудно проследить не слишком «зашифрованный» рассказ о поэте, который приводит к себе проститутку и совершает с нею соитие. Подгаевский, впрочем, оставляет открытой и другую возможность – все эти «спазмы» и «визги» могут быть всего-навсего «вонючмыслием» онаниста («онана обруге»). В заумном «желе» спермоносной поэмы всплывают, по наблюдению А. Крусанова, и отдельные «смыслонесущие слова», придающие тексту эпатажную и антиэстетическую окраску.
Протагонист «Эдема» – иная ипостась замкнутого в своем мирке поэта из «Шипа», футуристический клоун в духе раннего Маяковского. Он исполняет каскад кинематографических «номеров»: падает в грязную лужу, «с быстротой молнии» становится на голову, к удивлению и непониманию окружающих правит долото и пытается пробить дыру в собственном лбу. Затем гордый поэт с «крепким, здоровым телом» венчает «бычачью главу» рероградной аудитории – «слепцов», «марионеток», «разнузданных зубоскалов», «истеричных самок» в «сифилитических пятнах, чешуйках, узелках» (лирическому герою Подгаевского вообще свойственно, как сказано в поэме, и «преступное сладострастие», и страх перед женщиной) – собственным «дырявым красным колпаком». «Эдем» завершается гротескным «апофеозом бессмертия» поэта: он высится на пьедестале в окружении поверженных врагов – «гнилых языков уязвленной обывательщины».
Но к долоту в руке поэта стоит присмотреться внимательней: ведь повествователь взыскует «сладчайший вертоград» и долбит во лбу «священную дыру». Это не что иное, как «третий глаз» или «глаз Шивы» у теософов (Блаватская) или «духовный глаз» антропософов (Штейнер), то есть орган просветления и познания иного мира. Определенный, хотя и не слишком разработанный мистицизм в текстах и живописи Подгаевского налицо; среди его живописных работ 1912-14 гг. мы находим «Мистический портрет», «Начало мистической трагедии», «Старика и девушек на фоне мистического пейзажа», «Профиль мистического экстаза» и т. д. В этом плане необходимо также вспомнить выдвинутую им художественную теорию «суммизма». «Суммистское» произведение, по Подгаевскому, являет «таинственные символы потустороннего, неведомого нам мира»; оно выстраивается, перефразируя Хлебникова, «на холсте каких-то потусторонних соответствий». В «Эдеме» оккультная работа над собой обставлена подобающими случаю декорациями: «черное с гигантскими белыми колоннами» и «рогатое пламя мистической лампы».
Не чужды Подгаевскому и инфернально-демонические мотивы (в значительной степени являющиеся, вне всякого сомнения, пережитком декаданса и символизма). В «Эдеме» дьявол, в пару поэту-клоуну, принимает облик «горохового шута» с традиционным высунутым языком, который «издает дикие звуки / <…> харкает. / делает непристойные телодвижения. / оборачивается, наконец, ко мне задом и бьет / себя ладонями по ляжкам!» (издевательски показывая зад и одновременно предлагая поцеловать эту часть тела, как на шабаше). В шутовском антураже «Эдема», заметим, и Бог в «разверстом небе злой копоти» на мгновение видится повествователю двойником с «пошленькой рожицей».
Демонические мотивы достигают полного размаха в «Бисере», лучшей и самой отделанной из поэм Подгаевского. Первая часть «Бисера» начинается как любовная – и местами даже трогательная – поэма, написанная от лица отвергнутого любовника. Повествователь в отчаянии призывает «дьявола-защитника» и помышляет о самоубийстве. Постепенно текст насыщается все более мрачными образами: жалящие и кровососущие насекомые (символически нагруженные и соотнесенные с дьяволом как «повелителем мух»), восковые птицы и куклы-покойники и самолично «ангел смерти», укладывающий повествователя в могилу.
Осью симметрии поэмы, как и обложки книги, служит буквосочетание «сссссссссс» – в оригинальном издании им завершается 21-й из 40 листов набранного на одной стороне листа текста (вероятно, Подгаевский имел в виду нечто вроде «Бисер ссссссссссвиньям»). Вторая часть «Бисера» – картина мира «в лоне сатаны». Это мир поруганной красоты и попранного искусства («Венера иязывах», «Аполлон сифилисифи»), страна туманов, где ползают змеи, мелькают «белы саваны» мертвецов, бродят вампиры и «рогатые болота» полнятся гробами. Завершает «Бисер» финальный образ героя, качающегося «в петле над миром» – самоубийство, как мы понимаем, давно совершилось.
«Бисер» изобилует «шокирующими» и эпатажными образами, чрезмерная концентрация которых представляется более чем излишней. Вместе с тем, Подгаевский эффектно использует в поэме повторы и умеренную заумь, а в некоторых строках – привожу их в виде более привычной строфы – достигает неподдельной зловещести:
Страши крешты-чыры, страши.
Мертецы жолом увиты.
Страши пэси-цвети, страши,
Чочором, чолом убиты.
Шип
Впервые: Подгаевский Сергей. Шип. Зеньков: тип. Г. Н. Подземского, [1913]. Тираж 200 экз. Публикуется по первоизданию.
Цитаты из книги были включены Подгаевским в некоторые произведения «живописной суммистской поэзии», экспонировавшиеся на полтавской выставке 1916 г.
…разжижж – Ср. с заглавием более позднего сборника поэтов-фуистов Н. Лепока и Б.