Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Откуда все эти люди? — спросила я его шепотом.
— Кажется, дочь Халланда дала извещение во вчерашней газете, ну да, все правильно, я сам его видел. А ты нет?
Эти дни я совершенно не читала газет. Его дочь! Да что она себе воображает?!
— Она ему не дочь! — сказала я вслух.
— О, извини, должно быть, я не так понял… — Он растерянно глянул в сторону входа. Поправил съехавшие на нос очки.
Зазвонили колокола, закрылись двери, заиграл орган. Пернилла уселась рядом со мной — я чуть-чуть отодвинулась. Она придвинулась ближе. Она что, идиотка?
— Может, ты еще и канапе заказала в «Почтовом дворе»? — сказала я шепотом.
— Что такое канапе? — спросила она.
Все это надо было просто перетерпеть.
— Ты видела, что нас фотографировали? — прошептала она.
— Где?
— При входе… там стояли фотографы.
Этого я не видела. Я заставила себя смотреть на гроб и в сборник псалмов и изо всех сил старалась не замечать ее. Ярость я оставила на потом.
Когда половина земного шара легла между мной и отцом Артура, мы не стали дальше друг от друга, чем были, живя под одной крышей.
Чарльз Диккенс «Крошка Доррит»[21]
Лицо может быть одновременно матовым и блестеть, именно так он и выглядел, а глаза у него были закрыты. Я прибежала в больницу и нашла его в коридоре, на кровати, которая не была даже отгорожена ширмой. Я не знаю, спал ли он. Чужой, чужой — увидев его лицо, матовое и блестящее, и закрытые глаза, я уже не могла отделаться от мысли, что он мне чужой. Мы прожили бок о бок год с лишним, целый год мы жили вместе красивой и замечательной жизнью, но я никогда не открывала ему, что каждый день думаю об Эбби и о том, как мне следовало поступить и как быть дальше, что я взвешиваю в уме, не раскаиваюсь ли я, и что я не раскаиваюсь, и все же. Каждый день. Я рассказывала ему, что пишу (не вдаваясь в подробности), о книгах, о покупках, о том, кого повстречала на улице; познакомившись с соседями, мы говорили о них. А теперь он лежал в больничном коридоре, не сознавая, что я рядом, у него были страшные боли, он не слышал, как я кричала, чтобы они перевели его в другое место, чтобы они первым делом привели врача и что-то предприняли, наконец, что я знаю журналиста из утренней газеты. Это была неправда, но помогло.
Санитар покатил его, не глядя в мою сторону. Я держала Халланда за руку, она была влажная и холодная, я не знала, сжать ли мне ее или поцеловать его в лоб, говорить с ним в присутствии этого санитара я не могла. Тогда я просто пожала его руку.
Мне сообщили, что он очнулся, но когда я вошла к нему, он лежал все так же; я села на стул и принялась ждать. Он хрипло дышал. В окно светило солнце, меня разморило и потянуло в сон. И вдруг он произнес, не поворачивая головы, не открывая глаз:
«Анестезиолог сказал: „Куда бы тебе хотелось? Где ты был счастлив?“ Я не задумываясь ответил: „В автобусе“. Тут все они рассмеялись, а он и говорит: „Ну, значит, поедешь сейчас в автобусе!?“»
Сначала я ничего не сказала. Подумала, он еще не вполне очнулся. Мы не так уж много ездили вместе в автобусе, может, даже он не имел в виду этот автобус.
— Ну и как ты, поехал в автобусе? — спросила я наконец.
Он кивнул и посмотрел на меня.
— Я тотчас же там очутился, на заднем сиденье. Ты тоже там была. Ты положила голову мне на колени.
О, я любила Халланда. Именно в тот момент. Ведь оно все повторилось.
Я погляжу, вы ведете двойную жизнь.
За это надобно приплатить.
Гадалка
Я встала, приготовясь идти за гробом, и опустила голову, чтобы ни с кем не здороваться. С опущенной головой было трудно понять, что творится, но, судя по всему, Брандт отсутствовал — он на меня сердился? ему было неловко? — поэтому возле гроба произошло замешательство. Но вот ему нашли замену, этим занялся пастор и все уладил, я разглядывала чужие ноги, не двигаясь с места, в ожидании, когда можно будет отойти от церковной скамьи. Сама я нести гроб не хотела, боялась сорваться, сломаться, однако все обошлось, я не сломалась, бедро побаливало, а так я была цела. Пернилла стояла ко мне вплотную — пусть ее. Послышались щелчки, точно кто-то фотографировал, но я упорно не поднимала глаз. Мы пропели «Чуден мир дольний»,[22]бросить в могилу мне было нечего, едва все закончилось, я крепко ухватила Перниллу за руку и, не оборачиваясь, повела к калитке, выходящей на площадь. Позади раздался чей-то голос, может быть Ингер, но я не остановилась.
— Твои вещи все с тобой? — спросила я.
— Да, ой! — Она, семеня, споткнулась.
— Я отвезу тебя домой!
— Прямо сейчас?
— Да.
— Прямо до дому?
— Да.
Я полностью игнорировала ее присутствие, иначе бы я никогда не доехала до Копенгагена. Включив радио, я выбрала самый убогий, по моим меркам, канал и во все горло подпевала, даже если это были незнакомые песни. Пернилла вжалась в сиденье, ну а по-моему, я вела машину как бог. На шоссе я уже не пела, а орала, по-другому нельзя было.
— Тебе нужно заправиться, — сказала она.
Что верно, то верно.
— У тебя есть права? — спросила я.
— Да.
— Тогда после заправки поведешь ты.
Она могла рулить и разговаривать одновременно, а еще у нее была та особая манера смотреть в боковое зеркальце, которая всегда меня восхищала.
— Я думала, — сказала она, поправляя зеркальце заднего вида, — что после похорон полагается кофепитие.
— После этих — нет.
— Однажды я была на похоронах, после которых было кофепитие, — сообщила она. — Люди вставали и рассказывали об умершем, это было потрясающе.
— И что ты собиралась рассказать о Халланде? — поинтересовалась я.
— Я не собиралась рассказывать, но с тех пор как он умер, я много думала, и вот о чем. Когда я забеременела, я стала немножко неуравновешенной. Я сказала, что не хочу его больше видеть. Чтоб он забрал свои вещи. Он заплакал.
Халланд никогда не плакал.
Такого никогда не было. Ни единой слезинки на глазах, ни единого всхлипа, ну разве что слегка дрогнет голос, потом глубокий вздох — и прошло.
— Мне до того стыдно, что я хотела его выставить, на самом деле я этого не хотела, просто все было до того запутанно, мне хотелось создать для моего ребенка идеальные условия.