Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От всего увиденного Камарин не чувствовал собственных ног. Он вспомнил недавний свой сериал про войну, и, если бы можно было умереть от стыда, он, наверное, издох бы на месте. Он поймал себя на том, что, как ребенок, ловит за локоть Глинского, боясь потеряться в невозможной псевдореальности прошлого.
– Почему… почему вы думаете, что их убили? – пробормотал Камарин. – Они же воевали, они же герои, за что их убивать…
– Да кто теперь разберется, почему и за что, – сухо ответил Глинский. От его мягкой стелющейся вежливости не осталось и следа. – Мне самому интересно. Пожар они мне еще ни разу не показывали. Иногда мне кажется, они показывают только то, что моя психика способна выдержать.
Доктора, медсестры, ходячие инвалиды – они двигались навстречу так, словно это Камарин и Глинский были призраками. Персонал и пациентов приходилось обходить. Очень жутко становилось при мысли о том, что их можно ненароком коснуться.
– Они нас не видят?
– Не знаю. Возможно, чувствуют. Ни в коем случае не заговаривайте с ними. Мы балансируем на самой грани между их миром и нашим. Что бы ни случилось, не устанавливайте с ними контакт…
– А что тогда будет?
– Ничего хорошего.
– Откуда вы знаете?
– Знаю, и все, – ответил Глинский таким тоном, что Камарин понял: лучше заткнуться.
Коридор вывел в обширное помещение, вроде зала, где стояли столы и скамьи. Здесь, похоже, обучали общественно полезной работе тех инвалидов, кто мог делать хоть что-то. Камарин увидел безногих, которых учили шить обувь, увидел, как безрукий печатает пальцами ног на пишущей машинке, увидел, как парень учится писать с помощью обрубков рук – и на правой, и на левой не было кистей, локтевая и лучевая кости жутко торчали, по отдельности обтянутые кожей. Парень старался удержать в этих обрубках карандаш. Камарина слегка затошнило.
Совсем рядом на скамье сидел инвалид без руки и ноги, он пытался поднять упавший костыль. Это был старый солдат, возраста отца Камарина, даже лицом похож: с глубоко посаженными глазами и резкими прямыми складками на щеках. Он сдвигался на самый край скамьи, наклонялся, едва не падая, и все никак не мог дотянуться. И вдруг посмотрел прямо на Камарина, глаза в глаза.
– Сынок, – сказал солдат. – Сынок, ну помоги мне.
Камарин рефлекторно нагнулся за костылем.
– Эй! – Глинский, стоявший спиной и снимавший на камеру парня с оторванными кистями, резко обернулся.
– Спасибо, сынок, – сказал старый солдат.
– Пожалуйста, – машинально ответил Камарин. И в этот миг словно выключили свет. Тьма опустилась так резко, что Камарину почудилось, будто он потерял сознание.
Постепенно тьму рассеяло тусклое, дымчатое серое сияние из окон. В помещении посветлело, и стало ясно, что зал – совершенно черный от сажи, выгоревший, с закопченными стенами. От столов и скамей остались обугленные, обглоданные огнем деревяшки. И не сразу Камарин разглядел, что кучи пепла у окон – это до костей обгоревшие трупы.
– Мать вашу, – пробормотал Камарин, озираясь, отчаянно не желая верить, что по горло вляпался. – Георгий! Кто-нибудь!..
Холодный воздух горчил и кислил от влажной гари. Все кругом было ужасающе настоящим. Хрустели под ногами обломки. Если это была призрачная реальность – черт, она выглядела слишком материальной.
В панике Камарин заметался по выгоревшему залу. Непроглядно черные глотки коридоров пугали. Взгляд уперся в череду мягко сияющих окон, будто забранных матовым стеклом – почему оно не разбито? И что за ним? Быть может, если разбить стекло – морок уйдет?
Камарин поднял обугленную деревяшку (совершенно настоящую, тяжелую, пачкавшую руки сажей) и изо всех сил саданул ею по ближайшему стеклу. Вместо стекла на окне оказалась какая-то пленка, невероятно прочная, тугая, словно даже живая – как Камарин ни бил в нее, как ни растягивал руками, она не рвалась – это напоминало некоторые кошмары, когда вроде силишься проснуться, пытаешься даже встать, но сознание только зря барахтается в трясине сна, и спустя миг, час, вечность наконец просыпаешься мокрый от ужаса…
Может, я умер, думал Камарин. Может, я тоже призрак? Или этот чертов сам-себе-режиссер треснул меня чем-то по башке, едва я зашел в здание, и все остальное – лишь видения, порожденные травмированным мозгом?
Может, я просто сошел с ума?..
Камарин не знал, сколько времени прошло. Его телефон не видел сеть и показывал почему-то 10:30 утра. Хорошо хоть, батарея была почти полностью заряжена. Он сидел прямо на полу, засыпанном обломками и пеплом, покачивался из стороны в сторону, как полоумный, и вспоминал рассказы времен своего детства – о пропавшем в заброшенной киностудии подростке. Зачем призраки забрали его? А зачем они забрали Камарина? Чего они хотят?
«Они хотят быть увиденными, – вспомнились слова Глинского. – Иногда мне кажется, они показывают только то, что моя психика способна выдержать».
– Что вы мне хотите показать? – прошептал Камарин, чувствуя вкус пепла на губах. – Что? – повторил он громче. – Что я должен сделать?!
Мертвое призрачное здание ответило лишь тишиной.
Тогда Камарин поднялся и направился в один из коридоров. Должен же быть выход… Коридор оказался не так темен, как почудилось поначалу. Тусклый холодный свет проникал из распахнутых настежь дверей, за которыми были выгоревшие палаты: черные металлические остовы кроватей с обугленными, рассыпающимися слоистым пеплом телами. Многие тут не то что не могли бежать, когда начался пожар, – не могли даже подняться.
Но больше сгоревших тел Камарина ужаснули разводы на стенах. Сначала он не понимал, что движется на периферии зрения, то и дело шарахался в сторону и оглядывался. А потом сообразил, что разводы копоти и трещины в отслоившейся краске не хаотичны, они складываются в изображения лиц, и лица эти, полные боли, таращили глаза, беззвучно разевали рты. Сначала Камарин не верил себе, затем просто смотрел, загипнотизированный ужасом, и в конце концов зачем-то достал смартфон – заснять увиденное как доказательство, что ему не мерещилось, на случай, если он все-таки выберется отсюда живым. И тогда лица начали постепенно таять, словно погружаться в стены. На экране смартфона это выглядело как заставка для заглавных титров фильма, и Камарин понял, что от него нужно.
Больше он не выключал камеру. Просто шел вперед, держа телефон перед собой, надеясь, что батареи хватит на все, что ему – почему-то именно ему – хотят показать. Быть может, потому, что именно он способен все это выдержать без вреда для рассудка.
Он снимал выгоревшие палаты с безрукими и безногими телами на койках. Снимал окна, возле которых лежали обгоревшие тела тех, кто пытался выбраться. Затем холодный свет сменил оттенок, затеплился кроваво, и, идя дальше, Камарин видел – и снимал – палаты в огне, где за стеной пламени корчились и вопили люди. Затем видел – и снимал, – как пламя безудержно распространяется по деревянным перекрытиям, сначала закрадываясь в палаты легким дымом, затем робкими языками, и вот уже начиная бушевать, пожирая все на своем пути. Перед Камариным словно прокручивали нарезку эпизодов в обратном порядке. Он совершенно ошалел, почти отупел, у него онемела поднятая рука, но он продолжал снимать – возможно, он действительно был одним из немногих, кто сумел бы не убежать от рвущегося навстречу пламени и от диких криков, кто просто продолжал бы делать свою работу. Просто продолжал бы снимать материал для кино.