Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все расселись, поэт достал из портфеля много бумажек и принялся читать их вслух. Я, повторяю, и без того не ждал от этого чтения ничего особо духоподъемного, но действительность, как говорится, превзошла. Читал он мерно, чтобы не сказать монотонно, безнадежно тоскливо, с виноватыми почему-то интонациями подростка, застуканного завучем в процессе курения в уборной.
Кстати, о курении. Мне с первых же тактов мучительно захотелось курить. А это с давних пор служит для меня безошибочным критерием в художественной оценке концерта, спектакля, кинофильма, литературного чтения. Но сидел я, как было сказано, далеко от дверей, поэтому о выйти покурить и речи быть не могло.
Я страдал.
Вначале я пытался развлечься собственно поэзией. Когда прозвучали строчки «И ты тогда сказала мне, что в этом мире мы одне», я стал думать, сообщить или не сообщить автору после чтения или, еще лучше, в перерыве, который, к моей радости, все же был торжественно обещан, но не исполнен, что если ему угодно щегольнуть дореволюционной грамотностью, то не мешало бы знать, что «одне» — это, вообще-то говоря, множественное число женского рода. И что по этой причине лирический герой стихотворения выходит вроде как женщиной, то есть является не героем, а героиней. Что входит в явное противоречие с соседствующими строками того же стихотворения, где он выступает в роли все же мужчины. По крайней мере в грамматическом смысле: «А я тогда сказал тебе, что та-та-та-та-та (не помню) судьбе». Решил я все же ничего ему не говорить. Зачем обижать человека? Но недолго пришлось мне забавляться непредусмотренной автором андрогинностью его лирического героя. Дальше опять пошло все грамматически дистиллированно, а поэтому окончательно скучно.
И я страдал. Недолго, впрочем. Сидел я, как было сказано, около окна. Квартира находилась на первом этаже. Форточка была раскрыта. Окно выходило во двор. А во дворе располагался склад винного магазина. В какой-то момент прозвучал спасительный звук автомобильного мотора, и во двор въехал грузовик с товаром. Двое бодрых рабочих принялись разгружать ящики с вином, и я некоторое время вдыхал воздух самой жизни, которая, по словам Хармса, всегда побеждает смерть неизвестным науке способом. Жесткий, мужественный ритм, с каким разгружаемые ящики плюхались на землю, счастливым образом совпадал с ритмом поэтических строк, а сопутствующие речи грузчиков, своей лексикой и фразеологией резко контрастировавшие с тем, что звучало из уст вдохновенного стихотворца, произносившего что-то об «осиных талиях бокалов», напоминали о том, что есть еще на свете и что-то живое. Но и это счастье прошло, как с белых яблонь дым, а поэт все читал и читал. Время от времени он, подлец, спрашивал со специальной улыбкой: «Вы не очень устали?» — и, не дождавшись ответа, продолжал.
Ну что тут делать? Делать нечего. И я направил свое внимание на аквариум с рыбками. Видимо, зря я не сделал этого раньше, ибо происходившее в аквариуме впечатляло своим нешуточным драматизмом. Среди трех-четырех рыбок, явно глухих к поэтическому искусству и поэтому лениво и неритмично бороздивших не слишком бескрайние просторы аквариума, была одна, резко выделявшаяся среди товарок явно нестандартным поведением. Она буквально металась, как какая-нибудь Катерина из «Грозы», ударяясь время от времени о стеклянные стенки, и не находила себе покоя. Я стал следить за ней, мучаясь от невозможности чем-нибудь ей помочь. Неужели на нее так действуют стихи поэта К., глупо размышлял я, а она металась в тихих водах аквариума все яростнее и самозабвеннее. Когда же поэт произнес золотые слова «ну и последнее», рыбка разогналась изо всех сил и в пароксизме вселенского отчаяния со всего маху треснулась буйной головой об стенку. После этого ее бездыханное тельце медленно и печально развернулось животиком вверх и стало торжественно, как флаг, вздыматься вверх, достигнув поверхности ровно в тот момент, когда поэт закончил-таки читать стихи.
Все, кроме несчастной, не в меру чувствительной рыбки, остались живы, и в целом, опять же не считая этой невинной жертвы, о которой я не стал сообщать хозяевам (зачем их расстраивать до поры до времени, сами пусть увидят), все закончилось благополучно.
Из последних сил симулируя искренность, я поздравил поэта с заслуженным успехом. А потом все-таки не удержался и сказал ему про «одне». Он слегка надулся и принялся спорить. Я, и без того чувствуя себя виноватым в мелочности и невоздержанности и досадуя, что вообще завел этот разговор, не стал сильно настаивать на своей правоте.
А день этот мне запомнился во всех деталях. Спасибо товарищу С., благодаря которому я запомнил дату, счастливо совпавшую с датой его безвременной кончины. Спасибо поэту К., так и не сумевшему истребить до конца моей любви к поэзии, милейшим хозяевам дома П. и М., усадившим меня между подоконником и аквариумом, бодрым грузчикам винного магазина — носителям живого великорусского языка. Отдельное спасибо безымянной аквариумной рыбке, чья безграничная и в буквальном смысле жертвенная любовь к поэтическому слову навсегда пребудет мне укором и уроком. Спасибо также терпеливому и благосклонному читателю, который не станет ворчать и сетовать на легкомысленность и общественную малозначимость этого текста. Спасибо всем.
Читаю в новостях: «По прогнозам скептиков, днем в Москве и Подмосковье воздух ожидается до 4 градусов мороза». И думаю: «То, что „воздух ожидается“, это ладно, это в новостных лентах бывает сплошь и рядом. А скептики-то тут чего делают? И если скептики обещают такое, что же в таком случае обещали оптимисты?» Во втором чтении скептики, разумеется, оказались синоптиками, хотя первый вариант все равно показался мне куда более контекстуально оправданным, если учитывать мое устойчиво неприязненное отношение к разным минусовым градусам. Чем больше минус, тем и ненависти больше. А ненависть ослепляет.
А потому и очитки у каждого свои. Впрочем, это замечено давно.
Ну и с опечатками то же самое. Вот, например, знакомый журналист, пишущий на армейские темы, показал мне однажды свою коллекционную гордость — номер какого-то военного журнала, название которого (не помню какое, ну, допустим, «Русский витязь») было набрано славянской вязью, да и общая направленность этого журнала этой самой вязи более чем соответствовала. Так вот, на первой же странице номера редакция горячо поздравила своих читателей с праздником «Святой Торицы». Эта «Торица» тоже была набрана кучерявой вязью. Ну, тут все понятно — вечный покой венского мудреца можно не тревожить.
Почему-то эта стилизованная вязь воспринимается многими как несомненный признак чего-то глубинно русского. В то время как она имеет точно такое же импортное происхождение, как и все прочие кириллические шрифты. Нацисты, к слову сказать, обожали старинный готический шрифт, причем обожали столь страстно, что в современной Германии этот шрифт до сих пор вызывает довольно зловещие ассоциации. Но это так, к слову.
А я вспоминаю, как много лет тому назад присутствовал на каком-то большом и бестолковом застолье. Это была чья-то свадьба, а такой жанр предполагает повышенную разношерстность и непредсказуемость сидящей за столом публики. Среди пирующих был молодой симпатичный болгарин — однокурсник жениха. В какой-то момент к нему подсел неизбежный провинциальный родственник, которого «неудобно не позвать». Родственник налил себе и болгарину и энергично принялся осуществлять дружбу братских народов за одним отдельно взятым столом. «Мы ведь братья! — проникновенно восклицал он. — Славяне!» Болгарин вежливо соглашался. Да и как попрешь против очевидных фактов. «У нас много общего, — продолжал дружить родственник. — У вас даже наши русские буквы».