Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Когда я после ухода Ахматовой собиралась домой, мне опять позвонили. Уже знакомый по двум предыдущим разговорам голос строго спросил:
– Товарищ Никитина, вы вынесли решение?
От неожиданности я даже не смогла сдержать возмущения:
– Конечно нет!
– Почему?
Я поспешила сбавить тон и спокойным голосом пояснила:
– Потому что нельзя выносить такое важное решение на основе всего двух разговоров. Требуется время, чтобы пациент начал доверять психиатру и рассказывать ему… свои тайные мысли, – я едва не сказала «что у него на душе», но вовремя сообразила, что это образное выражение может быть неправильно понято.
В ответ я услышала сухое:
– У вас есть три дня.
– Но этого мало. – Я старалась не нервничать и лихорадочно искала доводы. – Поймите, я не могу брать на себя такую ответственность…
– Через три дня пациентка должна вернуться в Ленинград, – безапелляционно отрезал товарищ на том конце провода. – Уверен, вы сумеете оправдать оказанное вам доверие.
Я положила трубку и буквально рухнула в кресло, чувствуя, что на лбу выступил пот. Вновь вернулись прежние страхи. А что, если я ошиблась в своих выводах и Ахматову ждет судьба Цветаевой – та ведь тоже была у психиатра, и говорят, он вынес заключение, что она не склонна к суициду. Хотела бы я знать, что с ним стало после ее смерти… Хотя нет, не хотела бы.
Дома я первым делом вытащила черновики, которые дала мне Фаина Георгиевна, надеясь, что они прольют какой-нибудь свет на те уголки души Ахматовой, которые она сама тщательно скрывала. Увы, мои надежды были оправданы лишь отчасти. Довольно многое из того, что я прочитала, было мне уже известно из воскресного разговора. Но кое-что интересное и новое я все же из ее записок почерпнула.
«…В ней есть все. Есть и земное, но через божественное… Однажды я рассказала ей, как в Крыму, где я играла в то лето в Ялте – было это при белых, – в парике, в киоске сидела толстая пожилая поэтесса. Перед ней лежала стопка тонких книжек ее стихов. «Пьяные вишни» назывались стихи и посвящались «прекрасному юноше», который стоял тут же, в киоске. Герой, которому посвящались стихи, был косой, с редкими прядями белесых волос. Стихи не покупали. Я рассказала Ахматовой, смеясь, о даме со стихами. Она стала мне выговаривать: «Как вам не совестно?! Неужели вы ничего не предпринимали, чтобы книжки покупали ваши знакомые? Неужели вы только смеялись? Ведь вы добрая! Как вы могли не помочь?!» Она долго сердилась на меня за мое равнодушие к тому, что книги не покупали. И что дама с ее косым героем книги относила домой.
Однажды я застала ее плачущей, она рыдала. Я до этого никогда не видела ее в слезах и очень обеспокоилась. Внезапно она перестала плакать, помолчала: «Знаете, умерла первая жена моего бывшего мужа. Вам не кажется ли смешным то, что я ее так оплакиваю?»
В Ташкенте она получила открытку от сына из отдаленных мест. Это было при мне. У нее посинели губы, она стала задыхаться. Он писал, что любит ее, спрашивал о своей бабушке – жива ли она?
Бабушка – мать Гумилева.
…Она была удивительно доброй. Такой она была с людьми скромными, неустроенными. К ней прорывались все, жаждущие ее видеть, слышать. Ее просили читать, она охотно исполняла просьбы. Но если в ней появлялась отчужденность, она замолкала. Лицо сказочно прекрасное делалось внезапно суровым. Я боялась, что среди слушателей окажется невежественный нахал.
Про известного писателя, которого, наверное, хотела видеть в числе друзей, сказала: «Знаете, о моей смерти он расскажет в придаточном предложении, извинится, что куда-то опоздал, потому что трамвай задавил Ахматову, он не мог продраться через толпу, пошел другой стороной».
…Однажды сказала: «Что за мерзость антисемитизм, это для негодяев – вкусная конфета, я не понимаю, что это, бейте меня, как собаку, все равно не пойму».
Она была женщиной больших страстей. Вечно увлекалась и была влюблена. Мы как-то гуляли с нею по Петрограду. Анна Андреевна шла мимо домов и, показывая на окна, говорила: «Вот там я была влюблена… А за тем окном я целовалась…»
Ахматова не любит двух женщин. Когда о них заходит разговор, она негодует. Это Наталья Николаевна Пушкина и Любовь Дмитриевна Блок. Про Пушкину она даже говорила, что та – агент Дантеса.
Когда мы начинаем с Анной Андреевной говорить о Пушкине, я от волнения начинаю заикаться. А она вся делается другая: воздушная, неземная. Я у нее все расспрашивала о Пушкине… Анна Андреевна говорила про пушкинский памятник: «Пушкин так не стоял».
…Мне думается, что так, как Анна Андреевна любит Пушкина, она не любила никого. Я об этом подумала, когда она, показав мне в каком-то старом журнале изображение Дантеса, сказала: «Нет, вы только посмотрите на это!» Журнал с Дантесом она держала, отстранив от себя, точно от журнала исходило зловоние. Таким гневным было ее лицо, такие злые глаза… Мне подумалось, что так она никого в жизни не могла ненавидеть.
Ненавидит она и Наталью Гончарову. Часто мне говорила это. И с такой интонацией, точно преступление было совершено только сейчас, сию минуту.
«Целый день думаю о стихах Леонида Первомайского, вспоминаю их. Как это верно про письма жены на фронт: невозможно бросить их и нельзя с собой таскать.
Стихи запомнила, говорила наизусть.
В Ташкенте о том, что А. А. весь день говорила о стихах Леонида Первомайского с такой любовью, знала их наизусть, я сказала Маргарите Алигер и просила ее об этом написать Первомайскому, он был бы рад. Спросила Алигер: «Вы писали, как я просила вас?» Ответила: «Ах, забыла». А вскоре он умер, так и не узнав о том, что Ахматова его так похвалила…»
Но интереснее всего была последняя запись, видимо, сделанная совершенно недавно:
«…Сегодня у меня обедала Ахматова, величавая, величественная, ироничная, трагическая, веселая и вдруг такая печальная, что при ней неловко улыбнуться и говорить о пустяках. Как удалось ей удержаться от безумия – для меня непостижимо.
Говорит, что не хочет жить, и я ей абсолютно верю. Торопится уехать в Ленинград. Я спросила: «Зачем?» Она ответила: «Чтобы нести свой крест». Я сказала: «Несите его здесь». Вышло грубо и неловко. Но она на меня не обижается никогда.
Странно, что у меня, такой сентиментальной, нет к ней чувства жалости или участия. Не шевелятся во мне к ней эти чувства, обычно мучающие меня по отношению ко всем людям с их маленькими несчастьями…»
Только тогда я поняла, что меня подспудно беспокоило все то время, что я читала доклад Жданова и слушала рассказы Ахматовой о ее жизни. У меня тоже нет к ней жалости. Она вызывает любопытство, удивление, восхищение, сочувствие, беспокойство, иногда даже опасение, но никак не жалость.
А может, она этого и хочет? Королев не жалеют, не так ли?
– Анна Андреевна, вы хотите жить?