Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Способ чего?
— Все населяющие нашу планету виды должны как-то производить следующее поколение, сержант. Это известно любому школьнику. Поэтому скажите мне, как вендиго делает маленьких вендиго? Будучи гоминидом, он относится к высшему классу животных — если оставить в стороне вопрос о том, как сделанное изо льда сердце может качать кровь, — и не может быть бесполым. Что вы еще можете рассказать об их ритуале ухаживания? Устраивают ли вендиго свидания? Влюбляются ли они? Они моногамны или у них по многу партнеров?
Наш проводник невольно рассмеялся. Он был сражен абсурдностью сказанного.
— Может, они и влюбляются, доктор. Приятно думать, что мы не единственные, кто на это способен.
— Надо быть осторожным и не очеловечивать природу, сержант. Впрочем, мы должны оставлять возможность любви для животных низшего порядка: я не знаю, что в голове у мистера Бобра; может быть, он всем сердцем любит миссис Бобер. Но возвращаясь к моему вопросу о вендиго: бессмертны ли они — в отличие от всех других живых организмов на земле, — и поэтому не нуждаются в репродукции?
— Они забирают нас и превращают в себя.
— Но, помнится, вы сказали, что они нас съедают.
— Ну, я не могу сказать, как именно это происходит. Из леса доходят истории, как охотник или, чаще, индеец становился вендиго.
— А значит, это как у вампиров и вервольфов. Мы их еда и в то же время их потомство. — Доктор закивал с шутливой серьезностью. — Случай, почти не поддающийся объяснению, не так ли? Гораздо больше похоже на правду, что вендиго — это метафора для каннибализма во времена большого голода или кощей, которым пугают детей, чтобы они слушались родителей.
Несколько минут все молчали. Огонь потрескивал, и от него летели искры; вокруг нашего маленького лагеря танцевали тени; в лунном свете серебрилось озеро, его волны чувственно облизывали берег; лес эхом повторял пение сверчков и временами хруст ветки под ногами какого-то лесного создания.
— Ну, доктор Уортроп, я почти жалею, что спросил о монстрологии, — уныло сказал Хок. — Вы лишили ее практически всякого интереса.
Мужчины бросили монетку, решая, кто первым будет дежурить. Хотя мы были всего в одном дневном переходе от цивилизации, но уже в стране волков и медведей, и кто-то должен был всю ночь поддерживать огонь. Уортроп проиграл — ему выпало спать последним, — но казался довольным. Это, сказал он, даст ему время подумать, и его заявление поразило меня своей иронией. У меня было такое впечатление, что почти ни на что другое он свое время никогда не использовал.
Дородный сержант на четвереньках забрался в палатку и лег рядом со мной; места было так мало, что его плечи прижались к моим.
— Странный парень твой босс, Уилл, — сказал он тихо, чтобы Уортроп не услышал. В откинутый полог я видел силуэт доктора, он сгорбившись сидел перед оранжевым пламенем с винчестером на коленях. — Вежливый, но не очень дружелюбный. Какой-то холодный. Но, видно, у него доброе сердце, если он так далеко забрался, чтобы найти друга.
— Я не уверен, что все это из-за друга, — сказал я.
— Нет?
— Он думает, что доктор Чанлер мертв.
— Ну, я тоже так думаю, и поэтому мы прекратили поиски. Но тут дело как с этим вендиго. Если твой босс его не найдет, то нельзя будет доказать, мертв он или нет.
— Я даже не уверен, что это затеяно ради того, чтобы его найти, — признался я.
— Тогда ради чего же, черт возьми?
— Думаю, в основном ради нее.
— А кто она?
— Миссис Чанлер.
— Миссис Чанлер! — прошептал сержант Хок. — Что ты… Ого. Ого! И это то, что… Ничего себе! — Он сонно хихикнул. — Не такой уж он и холодный, а?
Он перевернулся на бок, и через несколько секунд стенки палатки уже сотрясались от его могучего храпа. Я долго лежал без сна; мне мешал не столько храп сержанта, сколько обманчивая легкость бытия, ощущение своей крохотности в огромном пустом пространстве, вдали от всего знакомого, подхваченного течением в странном и равнодушном море. Полузакрытыми глазами я смотрел на фигуру моего хозяина, сидящего у костра, и это меня как-то успокаивало. Я уснул с этим неожиданным бальзамом, впитывая его в себя или позволяя ему впитать себя: я воображал, что монстролог оберегает и охраняет меня.
Замешательство, которое я испытывал в ту первую ночь в лесу — особенно неприятное по контрасту с моими радостными предвкушениями в начале путешествия, — продолжалось и в последующие дни. Это была странная смесь скуки и возбуждения, часы монотонно сменяли друг друга, и вместе с ними лес обретал ужасную однообразность, с каждым поворотом тропы открывалось все то же самое, одни отличия без всяких различий. Иногда деревья неожиданно раздвигались, как раздвигается занавес, и из вечного лесного сумрака мы вдруг попадали на освещенную солнцем поляну. Огромные валуны высовывали свои головы из-под земли, как каменные левиафаны, проламывающие дно долины, и косматые бороды лишайника свисали с их шершавых лиц.
Мы пересекали бесчисленные ручьи и протоки, некоторые из них были слишком широки, чтобы перепрыгнуть, так что нам не оставалось иного выбора, как переходить ледяную воду вброд. Мы пробирались через завалы и через глубокие ущелья, где даже в ясный день лежала густая тень. Нам открывались пустоши, которые Хок называл brûlé, где за горизонт рядами уходили обугленные стволы берез и кленов, елей и тсуги — жертвы весенних пожаров, бушевавших неделями и создававших апокалиптические картины, тянувшиеся, насколько хватало глаз; где неутомимый ветер взбивал дюймовый слой пепла в удушливую мглу. Посреди такого разорения я взглянул вверх и высоко в небе над серой безликостью заметил черный силуэт — орла или какую-то другую большую хищную птицу, — и на минуту с содроганием увидел нас его глазами: ничтожно маленьких, совершенно никчемных кочевников, вторгшихся на эту безжизненную землю.
Сержант Хок каждый день старался закончить поход на открытом месте, но часто закат застигал нас в лесном чреве, заставляя разбивать лагерь в темноте столь же непроглядной, как в могиле, так что, если бы не костер, ты не видел своей ладони в дюйме от лица.
Рассеивать темноту помогало и добродушие нашего проводника. Он рассказывал разные случаи и анекдоты — некоторые, если не большая часть из них, были непристойными — и, обладая приятным голосом, пел старые песни французских следопытов, слегка при этом закидывая подбородок, словно посвящая песню какому-то безымянному лесному божеству:
J’ai fait une mâtresse y a pas longtemps.
J’irai la voir dimanche, ah oui, j’irai!
— А эту песню вы знаете, доктор? — поддразнивал он моего хозяина. — «Le Coeur de Ma Bien-aimée» — «Сердце моей любимой»? «Благородная дама очаровала меня недавно…» Напомнила мне о девушке, которую я знавал в Киватине. Не могу вспомнить ее имя, но, клянусь, я едва на ней не женился! А вы женаты, доктор?