Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот приезжаю. А меня не пускают. Наверху, у входа в заветный зал, стоит крупная непреклонная дама — завуч курсов В. Гракина — и не пускает посторонних. Показываю свою карточку — молодежной секции Союза Кинематографистов, лепечу, что я не посторонняя, у нас договоренность с самим Маклярским (тогда директором курсов), что нас будут пускать. «Ничего не знаю, — говорит Гракина. — Когда все войдут и займут места, может быть, пущу». Жду. Встречаю Ромова и Авербаха, они повторяют Гракиной то, что я уже сказала. Она повторяет — «ничего не знаю», загоняет их в зал и смотрит сквозь меня.
А народ все прибывает, становится тесно в маленьком фойе. Почему такой контроль — никто не понимает. Выходят Ромов и Авербах и объясняют мне на лестнице, что студенты часто водят подруг, и решено с этим бороться. И лучше не маячить у нее на глазах. А много народа потому, что до просмотра еще лекция Б. И. Бродского, и он пригласил своих знакомых. Милейший Борис Ионыч! Я его прекрасно знаю! Да вся Москва его знает! Вот он поднимается по лестнице, я бросаюсь к нему, он меня ведет, объясняет у двери: «Это молодая сценаристка», но его живо утаскивают в зал, а Гракина заступает мне дорогу: «Нет, эта девушка не с вами!» Она уже меня запомнила и обливает презрением. Я торчу на пути у входящих — как сейчас помню — в зеленом, сшитом мамой костюмчике, на каблуках-шпильках, с «начесом» на голове. Именно этих, блондинок с «начесом», ей и велено не пущать. Я не из тех, кто «протыривается» на просмотры, давно прошли те вгиковские времена, и я ничья не «подружка», я сценаристка, я сама!.. Слезы перекатываются пока в горле. Вдруг навстречу Алексей Яковлевич Каплер со своей красивой женой Юлией Друниной. Он меня знает, узнает. Он говорит Гракиной: «Это наша девушка, молодая сценаристка…» — и они проходят в зал, как всегда праздничные, свежие, нарядные. «Все, больше никого не пущу!» — и Гракина оставляет меня за дверью. Одну. Всех пропустила, кроме меня. К тому же оказалось, что «Ночи» не будет, а будет какой-то американский вестерн, даром мне не нужный.
Я реву в три ручья. Туалет далеко, внизу. Надо еще добежать, мимо буфета, где уже сидят пренебрегшие лекцией студенты. Умываюсь, иду в этот буфет, встречаю знакомых, пью кофе и тяну время, и все кажется, что сейчас Авербах или хотя бы Ромов спустятся, они же меня позвали и место заняли. Нет, не спускаются. Болтаю с Максудом Ибрагимбековым, еще с кем-то. И как на грех, назначила после просмотра встречу — днем идти в гости, на торжественный свадебный обед, домой возвращаться уже не имеет смысла, и надо пересидеть. А вдруг в перерыв они все-таки спустятся? Сдерживаю слезы. И уже не могу не плакать. Опять бегу к двери с буквой «Ж». Не дай бог, они увидят меня такой, пожалеют бедненькую дурочку. Снова умываюсь, стучу каблуками — на выход!
А навстречу — старый приятель, вгиковец, весь какой-то обросший, пыльный, похудевший — Отар Иоселиани, только что из Тбилиси. Обнимаемся, целуемся, идем в тот же буфет «завить горе веревочкой» — не мое, у Отара тоже неприятности. Берем бутылку болгарского конька «Плиска». Тогда все пили эту дешевую «Плиску», гордо именуемую коньяком. Буфет опустел — все ушли на просмотр. Сидим, плачемся друг другу в жилетку. Есть о чем поплакаться. Лицо мое после трехкратного рева подобно луже, но я уже не плачу — спасибо незабвенной «Плиске».
«Ты хорошая девочка», — бормочет Отар по-отечески. Он выглядит стариком. Если вы представляете себе теперешнего вальяжного, рассудительного господина, то это совсем не тот Отар. Сорок лет назад он выглядел старше. Он сделал тогда документальный фильм про металлургов Рустави и уже был под подозрением у начальства, пустят ли его вообще в игровое кино — было неизвестно, предстояли походы в Госкино, хотя сценарий Амирана Чичинадзе, из которого вышел фильм «Листопад», уже был написан и одобрен как диплом на тех же Высших курсах.
В том выпуске шестьдесят четвертого года было много талантливых людей из разных республик, всех сейчас не перечислю, но слава курсов росла и ширилась — там показывали запретное кино, там читались лучшие лекции, приглашали подпольно известных «неблагонадежных» профессоров, и ореол этой подпольности, элитарности уже витал над курсами.
А меня как раз и не пустили в «элитарный» зал. И вообще — кто мы здесь, в этом уютном Доме кино куда посторонним вход воспрещен? Да никто. Много нас таких, бывших вгиковцев, презренная околокиношная публика — спивается по этим буфетам. Сидим мы с Отаром, вполне «отверженные», перемываем косточки начальству и удачливым знакомым, уже успевшим стать «своими», завидуем и проклинаем — нет, «своими» нам никогда не стать…
А тут вдруг буфетчица объявляет перерыв, гасит свет и хамским голосом велит покинуть помещение. Мы последние остались, мы тихо сидим в углу, ничего не просим и готовы сидеть в темноте, допивать кофе. Короткое препирательство, я вскакиваю, а Отар вдруг взрывается и орет на буфетчицу так, что я пугаюсь — сейчас пойдет драться, а она милицию вызовет. Что он орал — ни слова не помню, никакой матерщины — это точно, но то, что называется «состояние аффекта», у него нервный срыв, гроза, что годами копилась, обрушилась на эту тетку. Теперь уже я его урезониваю, умоляю уносить скорее ноги и недопитую «Плиску», мы вместе пойдем на свадебный обед, надо еще цветы купить…
Дальше все как в тумане. Я запомнила стихи одной не очень известной поэтессы: «Все снятся нам обидевшие нас, но никогда — обиженные нами». За мной заехал Эдик Ительсон, с которым мы прожили два года, считаясь мужем и женой, скитаясь по коммуналкам и друзьям, и было уже ясно, что «оформлять брак» нам не стоит, любовь себя исчерпала, и был этот свадебный обед в ресторане и продолжение в гостях, и возвращение домой, к родителям, куда мы с Эдиком только что переехали от полного отчаяния, Я чувствовала себя виноватой, как всегда. Предстояло делать вид, что у нас мир и согласие, и скоро мы снимем какое-нибудь жилье, и Эдик вот-вот найдет новую работу. Мы жили в долг, скрывая от родителей несметную сумму долга, чтобы они не упали в обморок. Но из кошмара той весны я мало