Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Нюра уж приступила к своему рассказу: про ноги в валенках.
В войну это было… Жила в двадцатиквартирном бараке беженка одна из Ленинграда, Катя Перевозчикова с двумя детьми: Майкой да Костиком. (К своякам они приехали — к Котовым, и выделили им, значит, комнатенку в бараке.) И вот пошла эта Катя в Пургу, что-то с карточками выяснять, дело зимой было. Ушла и ушла; вечер настал — нету, наутро — нету. Майка побежала по соседям, те — к Вахрушеву, директору Леспромхоза, дал он лошадь, конюха послал, дедушку Диомеда, он уж тогда был дедушка…
— Да-да, — подтвердила Пелагея Ефремовна. — И знаешь, Нюра, Диомед ведь вез Лильку мою рожать в Пургу-то: снег еще не выпал, и дорога — после грязи-то — вся в мерзлых култышках была, растрясло Лилю, не знай как только в поле не родила! Диомед-то знай погоняет Басурмана, а я уж готовиться начала — прикидывать, что да что понадобится… Но дотянули как-то до больницы. И Генку Дресвянникова Диомед в Пургу вез… Ну а что касается Полуэкта Евстафьевича, тогдашнего директора Леспромхоза, хороший он был человек — завсегда навстречу шел…
— Да, очень хороший, сейчас уж таких нету, ничего не допросишься, давече я…
— Дальше давай, Нюра, дальше…
— Ну вот, с конюхом — кто-то из соседок поехал. Вот выехали они за Курчум, едут белым полем и видят: посередь дороги валенки стоят. Хорошие валенки, целые совсем. Диомед-от, не будь дурак, первый соскочил с телеги — и к валенкам. Подбегает… (Крошечка теснее прижималась к бабушке) а в валенках-от — ноги… Обкусанные… А соседка-то и признала: это де Катины ведь валенки, вон и заплата на пятке, черная… А в войну, знаешь ведь, Пелагеюшка, волки-то житья не давали — летом чуть в открытые окошки не заскакивали, дворняжек хряпали, как зайчат, а уж когда в лес-то пойдешь — и-и-и… Вот, значит, волк и встретил ленинградку на обратном-то пути (справки, говорят, она выправила, какие надо, да, видать, справками волк тоже не побрезговал), вот домой-то она и не дошла… Одни ноги по колена в валенках оставил, которые домой-от шли, — ноги и похоронили…
Кереметь, сидючи под табуреткой, поменял цвет с сумеречного на траурный — значит, чего-то там кумекает, решил Сана. И попробовал опять обратиться к Перекати-полю, дескать, а вот ежели войны-то бы не было, Кереметь, — так ведь не оказалась бы Катя у нас в Поселке, жила бы в своем Ленинграде да жила, и ежели ей на Роду было написано быть похороненной у волка в желудке, то как же бы на Невском-то проспекте волк ее сыскал?.. Но Перекати-поле ничего не отвечало. А Сана подумал, что, выходит, война была на Роду у страны написана, и не было никакой возможности ее избежать?! А после подумал, что, впрочем, в Ленинграде наверняка ведь есть зверинец… Да и, без сомнения, в отпуск ездила эта ленинградка, в какой-нибудь дом отдыха «Лесные дали». И потом: могли ее за какую ни то провинность в лагерь отправить, на лесозаготовки. Так что даже если бы и не грянула война, был, был у них шанс встретиться: у волка с Перевозчиковой Катей…
А Пелагея Ефремовна решила тут посмешить подругу и перескочила с черного да на… Рассказала, как вернувшийся с войны однорукий татарин Каттус провалился в общественную уборную, которая стояла тогда как раз рядом с фельдшерским пунктом.
— Работала со мной санитаркой татарочка одна, Агиля, — ты ее не знаешь, она после в Енгалиф укатила, а сейчас уж померла, — и больно она Каттусу нравилась… Ну вот, целой-то рукой ухватился он за доски, а подтянуться, чтоб вылезти в дыру, не может, висел-висел, да видит: дело плохо, и давай кричать: «Товарищ брач, товарищ брач, я в уборная упал! Спасать ведь нада!» Брач — это врач, Нюра: по-русски-то он плохо говорит, даром что всю войну прошел. Вот мы с Агилёй выскочили на улицу, кое-как щеколду щепкой поддели, — он ведь закрылся изнутри-то, — да давай его вытаскивать за одну-то руку, да и та… не к столу будь сказано, в говне… Еле вытащили, ой, глядеть было страшно, а нюхать — и того страшней. Взапуски побежал к Постолке, шавка прицепилась — да не смогла догнать!
И ведь, слышь-ко: не вышло у них ничего — никакого брака… Не могу, Агилька-то говорит: как увижу его, так вспоминаю, какой он из дыры вылез, и давай хохотать, — какая уж тут любовь! Вот тебе и товарищ брач!
Усадьба, со всех сторон окруженная могучими стенами, казалась Крошечке настоящим городом: бревенчатая изба, через двор — баня, крепкие дощатые ворота мостиком соединяют дом и мойню, против ворот — колья ограды с калиткой, выводящей в простор огорода, забор примыкает к бревенчатой конюшне с помещениями для скота, с таинственным сеновалом наверху; крайняя стена избы продолжается на воле, связывая дом со скотьими помещениями, здесь же, в углу, под навесом — темное отхожее место; и по ту сторону глухой, высотой с избу, крепостной стены идет дорога, смотреть на которую можно сквозь щель между бревнами.
Навскидку пряточные места: с изнанки крыльца, не зашитого досками, под ступеньками; в бане, под лавкой; с тылу бани, в зарослях ало-шелковых маков; на сеновале; во тьме вонючей конюшни с полом, щедро посыпанным орешками овечьего да козьего помета, на которых поскользнуться — раз плюнуть; в углу огорода, подле выпирающей задней стены конюшни, где заросли сильно-могучего репейника с сиреневой башкой. Еще не все углы и потайные закоулки усадьбы были исследованы, но и так было ясно: играть в прятки тут может, пожалуй что, с десяток ребят, да вот беда! у Крошечки — в отличие от бабушки Пелагеи Ефремовны — не было подружки. Она была одинока почти так же, как Сана — поскольку лишена была возможности общаться со сверстниками, то есть с себе подобными. Если бы она услышала его!.. Если бы увидела, как кошка Мавра да коза Фрося! Но увы: знаки, которые он время от времени подавал ей, осторожно внедряясь в сознание девочки, — она не понимала, точно ребенок, не наученный читать. Конечно, в прятки они могли бы поиграть; но он был так хорошо упрятан, что найти его она могла бы только в одном-единственном случае…
Из фасадных окон видны три дома: казенная изба лесничего Глухова — стены зашиты состаренными непогодой досками, — это дом без ограды, без ворот, вся жизнь в котором нараспашку; дверь в дверь с ним — изба-близнец, где живет продавщица Тася Потапова. Розка и Нина Глуховы то и дело забегают в дверь Потаповых, а Таня и Олька Потаповы часто выскакивают от соседей. Увы, Крошечка там лишняя: все девочки старше ее — они уже ходят в школу. У них и двор общий: летом продавщица Тася и жена лесничего, татарка Маршида готовят еду на двух диагонально стоящих керосинках. По утрам Орина наблюдает в окно, как Глухов, в синей лесничьей форме, с коричневой сумкой через плечо, в высоких сапогах выходит из двери, как выбегает за ним жена и выносит фуражку с двумя скрещенными золотыми дубовыми листочками, которую лесничий опять забыл надеть.
Направо, за поросшим травой склоном, за просмоленными столбами, образующими букву «А», внутри этой буквы стоит угловое здание (за ним — обрывистый Прокошевский проулок, избы там только по одну сторону, а слева — последки леса на склоне сходящего, в конце концов, на нет обрыва, и дальше, в низине — болото); это бывшая контора Лесхоза, очень похожая на ящик (единственное, не видное отсюда окошко выходит в проулок). Там с выводком детей живет злющая, косноязычная, кривая на один глаз, буровеснушчатая Пандора, страшная матершинница. Спит Пандора в бывшем кабинете директора, на черном клеенчатом диване, там и сям — где реже, где чаще — прошитом гвоздяными созвездиями ржавых шляпок; вместо ковра к стене прикноплен пожелтевший плакат «Лес — наше богатство»; дети мостятся вокруг конторской железной печи, на сене, поверх которого набросаны драные ватники.