Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То, что для тысяч юношей и девушек стало скандальной и притягательной легендой, для Александра Брюсова было частью его детства. Знаменитые строки про «лопасти латаний на эмалевой стене» сочинялись в его присутствии, и он хорошо знал, что речь идет об экзотических растениях в кадках на фоне кафельной печи в одной из комнат брюсовской квартиры на Цветном бульваре. Ходасевич познакомился с Валерием Яковлевичем, когда ему было одиннадцать, а Брюсову-старшему — двадцать четыре. «Его вид поколебал мое представление о „декадентах“. Вместо голого лохмача с лиловыми волосами и зеленым носом (таковы были „декаденты“ по фельетонам „Новостей Дня“) — увидел я скромного молодого человека с короткими усиками, с бобриком на голове, в пиджаке обычнейшего покроя, в бумажном воротничке. Такие молодые люди торговали галантерейным товаром на Сретенке»[67].
Контраст между дерзаниями символизма и бытовым, житейским обликом его виднейших представителей обыгрывался многими насмешливыми современниками, но ни у кого из русских символистов этот контраст не был так явен, как у Брюсова. И если бы речь шла только о внешности!.. Сам склад личности Валерия Яковлевича был глубоко буржуазен и гораздо больше соответствовал его семейным корням, чем поприщу. Аккуратный, деловой, невероятно работоспособный, властолюбивый, изысканно-вежливый по манерам и жестко-авторитарный по существу — таким описал его Ходасевич в «Некрополе», и по этому великолепному в своей выразительности описанию мы до сих пор Брюсова и представляем. Но Ходасевич знал и другую, более привлекательную сторону брюсовской «буржуазности». Дело не только в том, что «этот дерзкий молодой человек… <был> способен подобрать на улице облезлого котенка и с бесконечной заботливостью выхаживать его в собственном кармане, сдавая государственные экзамены»[68]. В самой поэзии раннего Брюсова грандиозное и экстравагантное сочеталось с простым, наивным, домашним, трогательно-пошловатым. «Все эти тропические фантазии — на берегах Яузы, переоценка всех ценностей — в районе Сретенской части»[69]. И конечно, Ходасевич своими глазами видел латании и криптомерии, которые разводила Матрена Александровна, дочь купца-графомана Бакулина, жена ленивого домовладельца, мать главного русского декадента. Даже много лет спустя, давно разочаровавшись в Брюсове как поэте и человеке, Ходасевич находил особое обаяние в этом «остром изломе». Сегодня это обаяние уже неощутимо. Те «две строки в истории мировой литературы», о которых Брюсов, по словам Ходасевича, мечтал, он получил, и вполне заслуженно — и может быть, целую страницу в истории отечественной словесности. Другого посмертия (и бессмертия) он не искал — и не удостоился его. Ни разу не удалось ему остановить время внутри строки или строфы.
Но трагедия Брюсова была даже не в том, что собственно лирический талант уступал в его случае критическому чутью, уму, трудолюбию, эрудиции — и сам он именно в силу своего ума и критического дара не мог этого не понимать. Хуже то, что первый русский символист стал символистом, можно сказать, по расчету. «Талант, даже гений честно дадут только медленный успех, если дадут его. Это мало!.. Найти путеводную звезду в тумане. И я вижу ее: это декадентство. Будущее будет принадлежать ему, особенно когда оно найдет достойного вождя. И этим вождем буду Я!»[70]Едва не каждый элемент той мировоззренческой и эстетической системы, утверждению которой Брюсов способствовал активнее, чем кто-либо другой, противоречил его внутренней органике, писательской и человеческой. И он эту органику сознательно насиловал и коверкал. Холодному мастеру-«парнасцу», ему приходилось имитировать душевный жар и постоянное эмоциональное напряжение (современники верили, восторгались и подражали, но уже спустя поколение искусственная взвинченность брюсовских стихов перестала действовать на читателей). Рационалист, он смолоду заставлял себя писать суггестивные, импрессионистические стихи и истово переводил Верлена. В иное время он остался бы, возможно, честным позитивистом-агностиком, но эпоха и школа подразумевали причастность к «тайнам», и он стал адептом сомнительного оккультизма и завсегдатаем спиритических сеансов. Именно здесь, в этой внутренней искривленности, несоответствии себе самому и таятся, возможно, корни той болезненной суетности, того желания «не отстать от времени», которое предопределило многие стороны поведения Брюсова в 1910-е годы и особенно после 1917-го.
В начале века, когда Брюсов был молод, ярок, полон сил и наделен исключительным умением завлекать людей на свою психологическую и интеллектуальную орбиту, предсказать эту драматическую эволюцию было трудно. Как и трагедию Виктора Гофмана, тоже выпускника Третьей гимназии, учившегося на класс старше Ходасевича, Георгия Малицкого и Александра Брюсова.
Ходасевич и Гофман подружились на переменах, которые они проводили в разговорах о новой поэзии. Особенно сблизило их совместное участие в постановке «Камоэнса» Василия Жуковского, предпринятой в 1902 году преподавателями и учениками гимназии. «От скольких уроков избавили нас репетиции! — вспоминал впоследствии Ходасевич. — Сколько говорено было в те часы! Ведь какие времена были! В те дни Бальмонт писал: „Будем как Солнце“, Брюсов — „Urbi et orbi“. Мы читали и перечитывали всеми правдами и неправдами раздобытые корректуры скорпионовских „Северных Цветов“. <…> Читали украдкой и дрожали от радости. Еще бы! Весна, солнце светит, так мало лет нам обоим, — а в этих стихах целое откровение. Ведь это же бесконечно ново, прекрасно, необычайно. <…> Какие счастливые дали открываются перед нами, какие надежды! И иногда от восторга чуть не комок подступает к горлу»[71]. Времена в самом деле были славные — тот пролог XX века накануне Первой мировой, который был прозван «прекрасной эпохой», время великой революции в мировой культуре. Тем, чья юность пришлась на подобную эпоху, повезло. Ностальгию по этим веселым и вдохновенным дням Ходасевич пронес через всю жизнь.
Гофман уже носил Брюсову свои стихи и удостоился его поощрительного отзыва. Понятно, какую зависть это вызывало у Владислава: он-то общался с мэтром покалишь шапочно, в качестве одноклассника его младшего брата. А Гофман, тоже еще ученик восьмого класса, регулярно бывал на знаменитых брюсовских «средах». Более того — он стал любимым учеником Валерия Яковлевича, его другом и конфидентом; в литературных кругах юного Виктора, играя словами, называли «брюсовским ликтором»[72]. Брюсов бывал у своего молодого приятеля дома, посвящал ему стихи. Одно из них начиналось так:
Три имени в веках возникли,