Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Беда в том, что я, когда не выпью, — не человек. То есть вялый, скованный, малоинтересный. Если же немного приму, то становлюсь раскованным, с чувством юмора и любовью к рядом сидящей женщине. Тогда мне и со случайными людьми хорошо и им со мной хорошо.
Мы дети стольких грехов, что надо научиться хоть что-то прощать самим себе.
Всему придумывается хорошее объяснение. Только ненадолго. Придумалось, успокоило и — исчезло.
Понял слово испытание. Это значит: послано испытание — совершу грех или нет.
Не могу объяснить, да не могу уже и почувствовать, как я еще в школе полюбил театр. Теперь уже мало кто любит. А это было еще тогда, когда: как снег был бел, как реки чисты, как небо в этих реках сине, валютные специалисты носили доллары в торгсины, по небу аэропланы, а по земле автомобили, а пионеры в барабаны, а диверсантов посадили, а ввысь строительные краны, а вглубь большие котлованы, а мы, — чтоб сказку сделать былью, преодолеть пространство и простор, нам разум дал стальные руки-крылья, а вместо сердца пламенный мотор.
Из пионеров меня исключали красиво. Перед строем нескольких пионерских лагерей. Старший пионервожатый произнес искреннюю горячую речь. Еще большее впечатление произвело на всех окружающих выступление начальника базы, человека уже немолодого.
— Мы таких расстреливали в девятнадцатом году! — исступленно гремел он.
Я был виноват в том, что над своей койкой приколол открытку с фотографией любимого артиста Качалова (в роли Пер Баста из пьесы «У жизни в лапах»). Почему я приколол эту открытку, а не Ворошилова или Буденного? Против чего я? Что я хочу этим сказать?
В юности многие не случайно бросают институт, уезжают в дальние места — жизнь видится огромной, существовать до самого конца только этим, только здесь — страшно, дико. Лишь много лет спустя станет понятно, что это и здесь может наполнить жизнь целиком.
Будучи уверен, что театральных способностей у меня нет, я все же подал заявление на театроведческий факультет. И — вот это да! — меня приняли! А через месяц пришла повестка в армию, в тридцать девятом году начали брать студентов.
Я должен был явиться на призывной пункт. Через пять дней. Я относился к этому равнодушно и даже с интересом. Что делать с собой, я в то время не знал, пускай делают со мной что захотят, хотя бы ТАМ. К тому же так вышло, что ничего дорогого здесь, на «гражданке», я не оставлял. Как вдруг по телефону позвонила незнакомая девушка, которая про меня от кого-то все знала. (Потом выяснилось — от бывшего одноклассника.) В общем, телефонный розыгрыш. Но говорила хорошо, умно. И голос. Долгий разговор был. И вдруг она предлагает встретиться. И тут я, не смейтесь, испугался. Мне представилась девушка прекрасная и вся в белом, а я как раз через пять дней ухожу в армию, и не судьба ли устроила так, чтобы уходить было тяжело, — так наказала меня судьба.
Сказал ей об этом. Но она?
— Что вы, я такое маленькое, серенькое…
Встретились — я сразу успокоился. Правда, маленькая, серенькая. Но пять дней по улицам погуляли.
И вот, сидим в грузовых машинах, еще не стриженные. Женщины кругом плачут, а она смотрит снизу и говорит:
— Видишь, какая я у тебя бесчувственная… — И запнулась. Моторы уже тарахтят, плохо слышно.
— Что ты сказала, не понял?
— Я сказала: видишь, какая у тебя будет бесчувственная жена?
Вот это да. Машины тронулись, она побежала вслед. Потом мотор, что ли, заглох, остановились. И она поодаль остановилась, прислонилась к водосточной трубе. Опять поехали — она опять побежала. Потом отстала. В войну переписывались — все с кем-нибудь переписывались. Когда попал в госпиталь, она приехала. Нянечка нас пожалела, дала обед на двоих, на кухне.
А после войны и правда поженились. Долго жили трудно. Но теперь ничего. Я уже не молод. И она не молода. Я часто устаю. Она болеет. Посмотришь отсюда назад — как коротко было все, как просто…
Нет памяти на хорошие подробности жизни. А ведь были же, были!
Говорят, и страна наша лет через пятнадцать, а кто говорит — через сто, — восстанет из нищеты и жадности. Но нас тогда уже не будет. И шестидесятников не будет… Может быть, дети, самые маленькие, доживут?
Воспоминание о сороковом годе
И только на другой день мы узнали из газет, что Эстония, Латвия и Литва добровольно влились в семью советских республик.
Незначительный эпизод, но запомнился. Много лет назад, то есть еще до перестройки. В Вильнюсе репортер с диктофоном задал вопрос:
— Ваши впечатления по приезде к нам в город?
Я — тут же, не задумываясь:
— Свободу Эстонии, Латвии и Литве.
Он засмеялся.
— Ну, это мы сотрем. Видите, вот я стираю.
Потом другие вопросы, на которые я отвечал так, чтобы он мог получить за работу гонорар. В конце же он — снова:
— Что вы хотели бы сказать жителям нашего города на прощанье?
На что я снова:
— Свободу Эстонии, Латвии и Литве.
Потом вспомнил еще:
— И Чехословакии, и Венгрии…
Репортер развеселился еще больше.
— А это я и не записывал!
В дни ярких событий жизни нашей страны люди начинают активно читать прессу. Однако, по привычке, не очень внимательно, с лету улавливая, в чем суть — «за» или «против». Только этим я могу объяснить, почему на другой день после смерти Сталина люди не обратили внимания на фотографию в газете «Правда». Там были изображены три человека: посередине глядящий в будущее Георгий Маленков, по одну сторону от него скромно потупился Сталин, по другую — вождь коммунистического Китая Мао Цзэдун. Я тогда решил, что эту фотографию Сталина подготовили заранее, чтобы после его смерти она была опубликована и люди поняли бы, кто должен стать его преемником. Однако знакомый фотограф сказал, что тут возможен простейший фотомонтаж, в результате чего Маленков мог оказаться в середине этой группы. В чем тут правда — знает только «Правда».
Безвыходных положений нет.