Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он продолжал есть.
– У нас вчера еще одна курица сдохла, – пожаловалась жена. – Прихожу вечером кормить, а она – лежит, околела уже. А у Нинки Козловой две сдохло. Говорят, чума это куриная… А если травят?.. А чего?!
Он продолжал есть.
– Нинка говорит – это точно отравили… Этак ведь к зиме ни одной не останется… Может, рубить их начать, а, Федь?..
Он продолжал есть.
– Чего молчишь-то?.. Вот, господи, молчун. Еще мать-покойница говорила: хуже нет, когда молчун, лучше, говорит, пусть пьет…
А он продолжал есть и молчать.
– Надо бы дрова сегодня начать пилить. Козловы вон уже все попилили, а мы еще не начинали. Осень скоро… Кухню топить уже нечем. Угля тоже мало привезли на зиму… Боюсь, не хватит. Может, еще машину привезешь? А?.. Вот молчун-то, господи, достался…
Перед ним стояла пустая сковорода. Он встал, подошел к стоящему на самодельной некрашеной лавочке ведру, поднял крышку, зачерпнул полную кружку воды и, медленно выпив, вышел из кухни.
– Ты, если ложиться будешь, раздевайся, а то бухнешься так на койку… – не останавливаясь, говорила ему вслед жена.
Он вошел в комнату. Здесь стояли стол, две кровати. На одной из них валетом спали Вилипутик и Рыба. Он подошел к кровати, снял рубашку, брюки и в одних трусах и майке лег поверх лоскутного одеяла на спину. Лежал, глядя неподвижно в потолок с облупившейся побелкой. Вздохнул, закрыл глаза и заснул.
Рыба только проснулся, в трусах, босиком, прошел на кухню, взял кружку, попил из ведра воды, но, когда ставил кружку обратно, она выскользнула из рук и упала, громыхнув по ведру.
– Чёрт, гремишь! Отец спит! – заругалась на него мать и замахнулась ложкой, но не ударила. – Иди Генку буди, спит как хомяк.
Рыба пошел в комнату, потряс брата за плечо.
– Чего трясешь-то, не груша, – запротестовал Вилипутик, разлепляя веки.
– Не ори! – зашептал Рыба и замахнулся, но не ударил. – Отец спит.
Отец лежит все так же на спине, голова запрокинулась, он долго и глубоко втягивает воздух открытым ртом, – внутри что-то хрипит, не дает вдохнуть, – и, так и не вдохнув полной грудью, бесшумно выдыхает и носом, и ртом. Спит.
Серый и Борис стоят перед черной сплошной стеной леса, перед тем, что в этих местах называют ёлками.
Это была густая лесополоса, прикрывающая железную дорогу, большую, настоящую двухколейку. Дорога старая, давняя, и лесополоса посажена неведомо когда, и за многие десятилетия своей жизни она разрослась до размеров небольшого леса в ширину, а в длину ей, верно, вообще нет конца. Среди подлеска и колючего кустарника часто торчали высокие черные ели, с которых, видимо, и начиналась когда-то посадка и за которые она была названа ёлками.
Сзади лежало скошенное поле, можно было вернуться. Серый покосился на Бориса.
– Не трусь, – сказал он зло и прибавил: – Пошли…
Они вошли в посадку молча, осторожно отодвигая от лица колючие ветки кустарника и не замечая от страха дремучей жгущейся крапивы.
Кроны подлеска и лапы елей сомкнулись над головами, и сразу сделалось темно. Впереди, вдалеке что-то гудело и погромыхивало. Идти там, где росли ели, было легче, потому что они не пускали в близкие соседи никакие другие деревья, а тем более кусты.
Серый и Борис прибавили шагу и незаметно для себя, не глядя друг на друга, перешли на бег. Шум и гул впереди приближался и нарастал.
Сбоку от Бориса что-то вдруг треснуло и зашумело.
– А-а-а!! – закричал Борис в ужасе и кинулся вперед, обгоняя Серого.
– Ты чего? – успел спросить Серый, но ужас охватил и его, и он, взвыв, бросился вслед за Борисом.
Они летели, не видя друг друга, а только слыша по шуму листвы, по треску кустарников, они уже не выбирали дороги и не уклонялись от колючек, которые царапали лица и руки и рвали рубахи.
А гул впереди нарастал и заполнил собою мир, но гула они не боялись, а неслись ему навстречу, как к спасению.
Солнце, свет, тепло возникли мгновенно, как только они вырвались на узкую полоску высокой нескошенной травы между посадкой и линией, и тотчас же налетел, несясь по рельсам, поезд: он был не таким, какие ползали у них от шахты к шахте, он был стремительным, длинным, огромным, но легким, с алой остроконечной звездой на тендере.
– Э-э-э-э-эй! – закричали Серый и Борис, замахав руками и запрыгав от счастья и восторга.
Они успели даже увидеть машиниста, который выглядывал из окна, – усатого и носатого, в новой железнодорожной фуражке с опущенным, чтоб не слетела от ветра, ремешком, а когда пошли вагоны, они успевали увидеть в каждом из окон разных людей в их непонятной и счастливой жизни: они смотрели в окна, курили, пили чай, разговаривали, смеялись, спали на полках, разбросав во сне руки, а в последнем вагоне, в последнем окне, открыв его и высунувшись чуть не до пояса, торчал мордатый пацан и, сжимая рукой алый флажок, держал его, развевающийся, трепещущий, на ветру. Пацан, конечно, увидел Серого и Бориса, но сразу отвернулся, сделал вид, что не замечает, а смотрел только, задрав высоко голову, на свой бьющийся на ветру флажок.
Поезд уходит, покачиваясь и затихая.
Мать Бориса сидит за столом и строчит на швейной машинке. Когда машинка замолкает, в комнату через открытую форточку врывается звук гармони. Борис сидит у окна и с тоской смотрит на улицу.
Днем женщины и дети убирали двор – подметали землю, белили корявые стволы тополей, и теперь, вечером, – двор чистый и даже нарядный. Через весь двор песком написано большими неуклюжими буквами: «ДЕНЬ ШАХТЕРА!!!». Самый главный праздник.
Под тополем составлено несколько столов, на которых выпивка и закуска. Все уже хорошо выпили и хорошо закусили, а сейчас вышли из-за стола и плясали с частушками.
Гармонист, длинный и смешной, положил голову на меха, будто спал, и, счастливо улыбаясь во сне, играл. Рядом с ним сидел, терпеливо улыбаясь, его сын, лет десяти, похожий на отца как две капли. Между пляшущими носились, балуясь, пацаны.
Борис смотрел в окно и сделал еще одну попытку.
– Мам, ну можно я пойду погуляю?
Мать промолчала, украдкой глянув в окно.
Какая-то смеющаяся женщина тянула в круг Федьку, а он неуклюже упирался.
– Ну мам?
– Сиди, – отрезала мать.
Дверь без стука распахнулась, вбежала красивая и веселая тетка Ира.
– Ань! – крикнула она весело, призывно махнула рукой и притопнула ногой, продолжая пляску. – Ну-ка, пошли!
– Нет, Ир, не хочется, что-то желудок у меня болит…
– Ладно-ладно, завирай, желудок у нее болит! Когда болел – не сидела так небось! Небось машинку у Нинки нарочно взяла, чтобы не слышно было, как гармонь играет! – и засмеялась.