Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Амстердам мне был совсем не нужен, маршрут наш — мой, Кееса, Хашема и Караколя — вел из Лейдена (валуны и булыжники над овражком намечали сетку улиц, две кроватные спинки — излом Северной крепостной стены), через Рейн мы переправлялись у Старой мельницы (полуразрушенная будка, каменный остов и земля были напитаны трансформаторным маслом), дорога на Дельфт оставляла в стороне Валкенбург, лежащий почти у самого моря, и Ландсхейден, близ бесколесного остова «алабаша». Эти города мы обновляли и подстраивали, регулярно таща за собой из поселка какой-нибудь хлам. Крупные трофеи — детская коляска без колес или старый холодильник со снятым компрессором были редкостью и отыскивались на трех поселковых помойках, где обычно в баках сомнамбулически копались скелеты коров. Бархатистые их шкуры ребристо текли под солнцем, розовые на просвет уши подымались нам навстречу. Не столько опасаясь рогов, сколько из удовольствия управиться с огромным животным, мы отгоняли их прутами, чтобы спокойно заняться исследованиями. Сейчас это называется инсталляцией и подлежит если не охране, то вниманию, а тогда города и объекты нашей страны, тщательно переносимой со страниц книги на плоский ландшафт, подвергались набегам мальчишек и вохры: самовольное, тем более с необъяснимыми целями строительство в те советские времена относилось к внесистемным сущностям, как некогда колдовство и наука. Особенная разруха нас постигала к Первомаю и Седьмого ноября, когда примерно нашим маршрутом вышагивала поселковая демонстрация. Грузовик спереди, грузовик сзади, толпа работников Артемовского НГДУ[9]с двумя-тремя транспарантами и портретами Косыгина, Алиева и Брежнева брела на маевку под музыку и вопли парада. Их ждал дощатый помост, установленный на сыром песке, впитывающем с каждой волной пенистое, мокрое. Крестный ход не оставлял без внимания наши голландские поселения, урон бывал невосполним. Растаскивали и разламывали наши стены и башни, разметывали запасы колышков, примечали навалы камней, чтобы после демонстрации подъехать на грузовой мотоциклетке, забрать для стройки. Наконец мы сообразили, что необязательно выстраивать нашу Голландию в неких существенных масштабах, не стоит идти на поводу у реальности, существенности, что воображение — самый надежный наш строительный материал. Достаточно лишь наметить расположение, главное контур — пунктир и незримая линия — лучший фундамент. Нашу Голландию, отстроенную на контурной карте масштаба один к ста, можно было штурмовать и возделывать, паруса гезов и испанцев трепетали в ее каналах, неслись к взморью, атаковали на абордаж, растворялись в просторе и свете, надсекали горизонт. Я не сказал Хашему, что читал в «Науке и жизни» о рисунках Наска. Я просто принес из дома рулон миллиметровки, моток бечевки, тяпку и лопату. Лопату всучил Хашему, и несколько дней подряд мы тянули разметку, били и царапали землю. Все города Голландии мы перенесли на наш пустырь, каждый был означен первой буквой. В завершение трудов восемь ведер мазута промочили литерные борозды, обложенные невысокими увалами камешков и земли, в концах и пересечениях означенные турами, которые мы тоже облили мазутом. Позвали свою ватагу. Два пса и гурьба мальчишек, выбежавших из дома с кусками чуреков, давая друг другу куснуть помидор, персик, приготовилась к параду. Вагифка на ходулях жонглировал теннисными мячами или гремел стеклянными шариками, которыми мы играли в «чику», раскатывая их между пальцев в вереницу, огибающую их со всех сторон. С факелом в руке выступил вперед Хашем. Я отнял у Арамчика помидор и слизнул с ладони соль. Хашем глотнул керосина, прыснул на факел. Первым разбежался рогатиной по углу Лейден. Мельница трудно расходилась по лопастям ветряка. Буква города еще не успевала расстелиться коптящим каменным пламенем, как на огонь с треском слетались мотыльки, комковатым полетом заходили, выныривали на свет летучие мыши. Пылающие буквы в горсти пустыря на краю ночного моря: V — Валкенбург, D — Дельфт, P — Польдебарт, R — Роттердам, Z — Зутермеер, B — Бентейзен, — и Хашем, вертящий над головой факелом-нимбом, — наша Голландия до сих пор пылает у меня в мозжечке. Затем мазут стал гаснуть, и в темноте по острову дрожали и пропадали пламенные обрывки, черточки, точки. Назавтра меня разбудила мать:
— Участковый пришел. Отцу пока не скажу. Но лучше не возвращайся.
В детской комнате милиции нас снова стращали штрафом. Участковый Гейдар нас уже не выгораживал. Худой, длинный, он стоял с мокрой лысиной у окна и рассматривал дно своей фуражки: сиреневый расплывшийся курсив химическим карандашом на клеенчатом ромбе: «Ст. л-т Алекперов Г.А.»
Худая, сильная Нина Ивановна (умные глаза партийца, деловая подтянутость), председатель комиссии по делам несовершеннолетних, смертным боем бившая дома потихоньку мужа-пьяницу скалкой, обернутой в полотенце, с ниточкой дыма от заломанной папиросы в углу рта, отложила перо, перечитала, стряхнула пепел.
— Вы чего себе думаете, а? Есть у вас соображение, хоть какое-то, я про совесть не говорю? Совесть у вас не ночевала. Месторождение поджечь захотели? А ну как скважины бы загорелись? Да как отцы-матери ваши расплатятся за вызов пожарной команды? Двести шестьдесят семь рублей. Год по двадцати рублей в месяц! Но не это главное. Вы, сволочи, помните за Солнышкина с Рахматуллиным? Вы туда же собрались? Я вас спрашиваю!
Я сокрушенно набрал в легкие воздух и стал потихоньку выдыхать.
Солнышкин и Рахматуллин (на два года — а значит, на бесконечность старшие нас лоботрясы) прошлым летом подожгли на пустыре бочку с остатками краски. Пары рванули, бочку разорвало, краска плеснулась. Мы слышали крики от эстакады. Солнышкин потерял сорок процентов кожного покрова. Рахматуллин двадцать. Он и выжил.
Хашем буркнул:
— Нина Ивановна, вы нас с ними не равняйте! Мы если чего поджигаем, так прежде тащим к морю, чтоб тушить сподручней было. И где скважины, а где мы жгли?
— Ладно, ладно. Я тебе дам к морю. — Нина Ивановна раздавила в пепельнице папиросу.
И тут Гейдар чихнул. Он умел чихать. Оглушенная муха, истошно жужжа, забилась заполошно в стекло. Нина Ивановна заорала:
— Убирайтесь отсюда. Чтоб последний раз!..
8
Хашем был постановщиком этой пьесы о тюльпанах, щуплый, яростный, упрямый мальчик, чья энергия ума компенсировала его телесную недостаточность: младенческий сколиоз наградил его горбом. Хашем пользовался корсетом, всюду ходил с палкой, которую использовал для ортопедических упражнений: руки вверх (перекошенно), опустить за спину (горб цеплял, гримаса боли), поднять обратно, из кармана вынуть веревочные прыгалки, стукнуть рукоятками, запрыгать, замельтешить отчаянно. Никто, даже девочки, не умел столь феерически обходиться с прыгалками — крутить, вертеть, перекрещивать, скакать попеременно то на одной, то на другой, и с перехватом скакать под петлей боком. Хашем тогда уже увлекался театром, ездил в Баку в драмкружок при Дворце офицеров, в старших классах играл там же в самодеятельном театре «Капля», которым руководил Лев Штейн, с виду скромный щуплый человек, но на поверку — властная и страстная личность. С Хашемом они познакомились в тот год, когда погибла его мать, Тахирэ-ханум. Тогда Хашема отправили в Баиловский интернат, где он не прижился, зато стал играть в «Капле». Я к Штейну отнесся с недоверием, но вдруг оказалось, что с ним знаком мой отец. Они сошлись во время вахт: понтонно-свайный городок нефтяников в открытом море, воскресенье, рабочие, высунувшись из окон трехэтажного щитового общежития (полы в нем шатаются, будто на плаву, ибо стоит на разболтанных сваях), удят бычков на самодур.