Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Где он обретается?
— Не знаю. Никогда его об этом не спрашивал.
— На что же он живет? — продолжал я.
— Кое-как перебивается. Он по свету немало болтался, и язык у него неплохо подвешен. Уверяет, что стихами не проживешь. Он рад бы любым делом заняться. Только, видишь ли… Как-то неловко спрашивать человека, обедал он сегодня или нет.
— А где это вы разговариваете? — спросил я. — Ведь не в читальне же.
— Нет, мы разговариваем на лестнице. И еще я встречаюсь с ним в комнатке над лавкой седельщика — она принадлежит двум старичкам, кажется, братьям. Это его дружки. Лавочка эта возле рынка Виктории. Мы бываем там каждую пятницу вечером, они играют на скрипке и поют, и все такое… Я рассказал им о тебе, и они просят, чтобы я тебя к ним привел. Эти чудаки тебе понравятся, О лошадях они могут говорить хоть до утра…
— Не думаю, чтобы дела у них шли хорошо, — заметил я. — Сейчас седельщик — ненужная профессия. Кому в наши дни может понадобиться конская упряжь?
— Да, дела у них неважные. Но стоит им заиграть на своих скрипочках, и они забывают обо всем. Так, по крайней мере, они говорят.
Я с нетерпением ждал встречи с Тедом Харрингтопом. Ведь это был первый настоящий писатель на моем пути. Я был уверен, что мы живем одними интересами, но, познакомившись с ним, я понял, что если борьба за существование и может стать для писателя материалом творчества в дни его благоденствия, то в период нужды все творческие мысли отступают на второй план перед лицом насущной потребности — выжить.
Поэт, писатель, художник едва ли могут ждать расцвета своего дарования, прозябая на чердаке среди голых стен или бродя по улицам и заглядывая в витрины кафе. Широко распространенный миф, будто большой талант в конце концов обязательно проявит себя и обеспечит успех и признание его обладателю, — предполагает в людях одаренных такие свойства, которые менее всего связаны с талантом художника.
Чтобы выжить в нашем обществе, требуется уменье подчиняться известным ограничениям и нести определенные обязательства — только это умение может дать художнику кров и пищу. И получается, что, развивая свой талант, художник одновременно должен развивать в себе свойства, которые наносят ущерб этому таланту и могут в конце концов погубить его. Художник обречен на неустанную внутреннюю борьбу: с одной стороны его одолевают житейские заботы, с другой — стремление сохранить творческий родник, питающий его дарование.
Тот, кто не способен вести с успехом борьбу за существование, не в силах выиграть и битву за сохранение и развитие своего дарования, талант начинает чахнуть, принимает уродливые формы, изменяет своему обладателю, поступает на службу безжалостным, честолюбивым и алчным людям, менее всего интересующимся культурой, а потерпевший поражение талантливый человек превращается со временем в карикатуру на самого себя, вернее на того, кем он мог бы стать в иных условиях.
Большой талант не всегда сочетается с сильным, властным характером. Те самые качества, которые рождают у человека страстное желание поведать людям о чем-то своем — а это, в сущности, главный мотив любого великого произведения искусства, — эти качества нередко бывают с точки зрения общества плодом слабости, иными словами, неумения наживать деньги или эксплуатировать ближнего.
В тех странах, где голод, отчаяние, неграмотность и беспощадная эксплуатация обрекают людей на медленное умирание, имеются тысячи могил больших художников, чьи произведения так никогда и не увидели свет.
Путь настоящего художника начинается с той минуты, когда мать впервые склоняется над его колыбелью. Этот путь лежит через дом, через школу, через мясорубку общества. Он ведет к признанию или к безвестности, в зависимости от того, сумеет ли художник на каждом отдельном этапе этого пути взять верх над обстоятельствами, побуждающими его принять тот образ жизни, который общество считает приемлемым для себя, для сохранения своих устоев. А ведь порой случается, что эти устои могут сохраниться лишь ценой гибели художника.
Когда я впервые увидел Теда Харрпнгтона, он стоял на крыльце Публичной библиотеки, прячась от дождя. На нем было потрепанное пальто, полы которого набрякли от воды и хлопали по коленям; башмаки с отстающими подошвами, кое-как притянутыми веревками, промокли насквозь.
И все же настроение у него отнюдь не было подавленным. Видно было, что он рад нашему знакомству. Оно сулило что-то новое, возможно, интересное.
Он окликнул меня по имени прежде, чем Артур успел ему меня представить, и сказал:
— Артур говорит, что ты пишешь.
— Надеюсь, что буду писать, — сказал я.
— Молодец! — воскликнул он. — Ты будешь писать.
Он мне понравился. Он словно передал мне частицу своей силы, своего задора. Мы направились к лавке седельщика, и по дороге я стал расспрашивать Теда о его балладе, которая мне очень нравилась; она называлась «Римская дорога».
— А, ты про эту! — воскликнул Тед. — Она печаталась в «Бюллетене».
Он остановился под проливным дождем и стал декламировать, не обращая внимания на оглядывавшихся прохожих.
Лавка седельщика помещалась в двухэтажном домике, отделявшемся от улицы крошечным палисадником. Широкая витрина рядом с зеленой дверью, потемневшей от непогоды, оповещала прохожих, что здесь помещается «седельщик». Именно это слово было выписано полукругом в самом ее центре.
Я стоял и смотрел на седла, уздечки, шлеи, подпруги, хомуты, лежавшие на полках или развешанные в витрине. Все эти предметы казались неживыми, на лошади они выглядели бы совсем по-иному. Никогда не бывшая в употреблении упряжь блестела, пряжки новеньких ремней были аккуратно застегнуты.
Я смотрел на седла, никогда еще не поскрипывавшие под седоком, на их подкладку, не знавшую, что такое конский пот. Все эти предметы не рождали в моей душе никакого отклика; они заговорят лишь после того, как послужат человеку, когда он силой своих мускулов придаст им нужную форму, когда их кожа, пропитавшись потом, обомнется и станет мягче.
Пока же красота всех этих предметов казалась искусственной и ненужной.
В витрине, в окружении дохлых мух, стояли бутыли с разными мазями и банки с ваксой и «раствором Соломона».
На улице гудели автомобили. Не было слышно цокота копыт. Мне казалось, что я смотрю на музейные экспонаты.
Тед достал из кармана ключ и открыл дверь, и вслед за ним и Артуром я прошел через загроможденную вещами лавку к узенькой деревянной лесенке, которая круто уходила вверх, в темноту. Чуть ли не каждая ступенька была выщерблена посередине, и в образовавшееся углубление удобно входила нога.
Звук наших шагов отдавался внизу под лестницей, в затянутой паутиной пустоте, и ответное эхо заставляло меня ускорять шаг, чтобы скорей добраться