Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— ... В хороший ресторан. Не во вьетнамский, — торопится Ася Игоревна.
Но я только машу рукой: там посмотрим! Жлобы. Что делает с людьми возраст.
Знак Зинаиде. Я и она, мы уходим, оставляя молодых наедине. Таинство — всегда тайна.
В длинном общажном коридоре, едва за угол, Зинаида начинает пахнуть в мою сторону гиацинтами неопределенного возраста. Стучит модными туфлями по полу и голову несет гордо. Она стала обрастать жирком, но все равно главное в ней — костяк. Добра, но костиста, не могу, не лежит сердце. Слишком светло в коридорных окнах.
— Может, прогуляемся? — робко предлагает Зинаида.
Думает о ласках Аси Игоревны (возможно, уже начались) и в параллель, разумеется, о нас.
Но меня заворачивает в сторону новоселья и длящейся там выпивки.
— Нет, Зина, — говорю ей. — Мы возвращаемся. Мы идем к Курнеевым. Мужчина должен все время пить. Не ты ли изрекала за столом?
— Я не имела в виду одну только водку.
— Разве?
Вхожу и — тут же крик:
— О! О!.. Петроо-ович!
Здесь, у Курнеевых, еще переживают, помнят и даже переповторяют мой тост о переменах и о потрясениях — о полосе грядущих удач и о суровой уникальности нашего общажного человека. (Я уж забыл, помню только, что разобрало, что разгорячился — не ради них, ради Вени.)
— Выпьем, Петрович, за нас! за всех нас! — кричит Замятов, чокается, с полными стопками, с бокалами тянутся ко мне и все остальные. За общажную жизнь! — орет многоликое краснорожее застолье. За время перемен и за нашу неменяющуюся уникальность! (Кричат, вопят, а я в запоздалом недоумении — неужели я изрекал эти залихватские, звонкие глупости? — ну, молодец!) Через час, однако, надо забирать Веню. Не дольше. Часа им будет довольно. Не знаю, как там Ася Игоревна и ее таланты — важно, чтобы в радостный этот день Веня побыл вместе с ней, побыл с женщиной: наедине с запахом ее гиацинтов. Мой вклад в терапию.
— Петрович!..
— Петро-оович, выпьем, друг ты наш этажный! (Многоэтажный! — шучу я. Разумеется, выпьем.) — Акулов, Замятов и басистый Красавин, повторяя, вновь и вновь выкрикивают запомнившиеся слова, обрывки моей импровизации, так удачно подверставшейся им под водку: да, да, за наше кончающееся уникальное совместное бытие, за наш остров, за нашу погружающуюся Атлантиду, в этом суть перемен, как же ты умен, как ты прав, Петрович! (В словах Петровича они теперь каждый раз находят все больше смысла.) О-оо, Петрович! наш Петрович со словом накоротке... когда говорил, у меня сердце ухало, умеет, ах, как ты сказал, дорогой ты наш, сукин ты наш сын!..
Мне отчасти неловко (совестно?), что взрослые люди столь искренне раскрылись и обнаружились: с какой страстью, с болью вжились они в полупьяные мои слова! Никто нам лучше не сказал, Петрович! (Как мало вам говорили.) — Им сейчас кажется, что наша, то бишь их, коридорно-застольная общажность и впрямь немыслимо высока, духовна и что именно здесь и сейчас мы, то бишь они, последние в мире — последние из людей, кто вместе. И кому дано некое последнее на земле общее счастье. Пусть даже ни за что дано. Пусть случайно. (Пусть даже по ошибке.) Но ведь дано, это мы, это наша жизнь, и мы ее еще застали: мы успели!
Однако меня уже раздражали мои же слова. И, как бывает ближе к вечеру, на спаде, неприятно кольнуло, а ну как и впрямь это лучшее, что я за свою долгую жизнь им, то бишь нам, сказал.
В первые минуты Венедикт Петрович огляделся. И фотографию в книжном шкафу (я поставил ее за стекло — мы маленькие, рядом отец и мама) он, конечно, заметил. Улыбнулся.
— У тебя неплохая мебель, — произнес он. Голос тих. Так произносят оставшиеся наконец наедине родственники.
Мы вдвоем, так и есть. В квартире Конобеевых. Но книги Конобеевых разглядывать я долго не дал: у них со вкусом не ах. (Книги будут у Соболевых, потерпи, Веня.) Читать Веня не читает, но ему, я думаю, хочется видеть яркие корешки книг.
— Пойдем на кухню, — предложил я.
— Подожди.
Веня рассматривал люстру в большой комнате (а я только теперь ее заметил).
Светоносная стеклянная раскоряка струила не только свет, но и уют: мерцающая визитная карточка семейного угла и какого-никакого достатка. Скромны Конобеевы — скромно их жилье. Квартира обставлена на скорую руку, Веня. Все некогда. Недосуг. У меня здесь скромно, ты слышишь?.. Но Венедикту Петровичу после больничных палат с кроватями в ряд, после процедурных кабинетов и голых коридоров обыкновенная люстра казалась прекрасной частью прекрасного мира. Он не отрывал взгляда от играющих мелких стекляшек. Он сел в кресло. Поза получилась для него вдруг удобной, давно желанной, он откинулся. Голова отдыхала на спинке кресла. Счастлив.
С утра была проблема чистой майки, дать Вене, когда помоется (трусы я прикупил ему еще неделю назад). Майка как майка, молодежь не носит, в продаже нет, но мы-то привычны, так что я бегал и бегал вдоль лотков у метро, — купил. Белая, ослепительно чистая, могу я или не могу майку брату в подарок, не прихоть же, а вот пожалуй что и прихоть, хочу! — хочу, чтоб завтра (послезавтра) разделся в палате, и санитары про Веню, а этот-то у брата родного был, сразу, мол, видно. Не в честь и не в лесть их слова, в гробешнике я их процеженные похвалы видел, а вот Вене в плюс (мол, больной, за которым следят!). Через ноские вещи внедряется в бедный Венин мозг моя редкая о нем забота, через обновку. Маечки в детстве, мама нам протягивала в банный день, мне пятьдесят пять, Вене пятьдесят два, где же наши белые маечки, брат? — А в памяти они, сказал Веня. Он их там нашел, и я поверил, как в миф: мама была, баня была, рубашки припоминаю, а вот маечки мерцают в слишком глубокой глубине; не помню.
Общажник, страж, и нюх уникальный на кв метры, мог бы наводом промышлять, а вот чистого полотенца брату в шкафу не отыскал!.. Но замер. У Конобеевых и с бельем скромно, не ах. Чутко повел ноздрями. И говорю: «Веня. Минутку!.. Захватим-ка с собой кое-что», — и прямиком иду к шкафу. Чужой шкаф, что там ни говори. Как ясновидящий вытаскиваю ему большое махровое и как раз белое полотенце, прямо из-под горы простыней (тоже белых, вот что мешало). Белое под белым нашел.
Идем не спеша.
— Какой долгий коридор, — вздыхает Веня, уже устал.
Смеюсь:
— Но не длинней, чем жизнь, а, Веня?!
Не отвечает, а коридор повернул и, спрямляясь, опять рванул вперед, мы идем теперь в квартиру Соболевых (идем мыться). 55 и 52, мы идем вместе, и коридоры безусловно не длиннее, чем жизнь. Коридоры сходятся, а, Веня? — Веня только пожимает плечами, устал. (Интеллект не включается.) Зато ему явно нравится идти из моей квартиры опять в мою. Разбросанность жилых кв метров по этажам он понимает как своеобразный вид моего, наконец-то, признания в мире, род богатства. Ах, красота! — охает (ахает) Венедикт Петрович — и это мы уже у Соболевых.
И у них Веня прежде всего отмечает домашние добротные кресла. Венедикта Петровича тянет не просто поваляться в кресельных подушках, а чтоб еще и торшер высокий — за спиной, карманное солнце — и чтоб мягко оттуда ему светил, грел. Почувствовать (прочувствовать) через мягкий свет домашнее бытие. Да, говорю — квартира, тоже мой дом... располагайся, Венедикт. В кресло и полистай книжонку. Какую захочешь и полистай, пока я сварю поесть.