Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Оно» пугалось. И в ответ опять хотело совокупляться с тараканом. Но «единственный» не всегда оказывался под рукой. Тогда «оно» выдумывало таракана…
Иногда «оно» ходило гулять. Особенно вечером, когда нью-йоркские полицейские, обвешанные пистолетами, автоматами и рацией, скрывались во тьму — под землю, искать убийц. Тогда он лез в помойное ведро, что находилось напротив отеля. Ведер было много, но он облюбовал только одно. Возможно, потому что в него испражнялась огромная черная негритянка, сошедшая с ума оттого, что увидела в витрине магазина большой бриллиант.
Запах ее дерьма обволакивал «оно», так что он почти засыпал, окунувшись головой в ведро. Этот запах, видимо, был лучше, чем запахи в нью-йоркском метро, и он убаюкивал его. Но больше всего он любил мечтать в таком положении.
Ему чудился, например, член Сатаны — холодный и невообразимый, как небоскреб, устремленный к луне. Он сам порой взбирался на лифте на край какого-нибудь небоскреба и тогда в ночных огнях видел тысячи таких живых чудищ… Между тем он любил Сатану. Любил также хохотать на небоскребе, склонив голову в ночь. Никогда ему не хотелось прыгнуть вниз, да и защитные решетки были внушительные. Зачем прыгать вниз, когда можно было прыгнуть вверх, высоко-высоко над этими супермаркетами, и летать этакой черной летучей мышью над городом…
Но однажды «оно» решило кончать со всеми этими грезами. Началась жуткая нью-йоркская ночь с воем из-под земли, с криком проституток из пустоты и с золотом в витринах. «Оно» выползло из своей конуры. Океан желтых огней в черном ореоле горел вокруг. «Оно» заплакало: не потому, что ему не нравилась эта цивилизация, а потому, что «оно» вдруг решило умереть. Не всякое существо, решив умереть, плачет. Иные умирают, как манекены.
«Оно» знало это, когда было бизнесменом: его приятели по делам именно так и умирали.
Иногда раньше у «оно» были маленькие позывы к смерти, главным образом после оргазма, особенно с проститутками. Но его, скорее, тошнило от этих дешевых проституток, на которых он порядочно тратился. Ерунда все это, пора было кончать по-настоящему. Главное, впереди не ожидалось денег, а какая же без денег свобода. И кроме того, он увидел, что у его помойного бака уже не появлялась та странная негритянка (ее потом видели мочившейся в метро). Около помойного бака стояла старая белая женщина, и она была еще страшнее негритянки, словно выплыла из ночного нью-йоркского метро двадцать первого века.
Старая белая женщина (волосы ее были окрашены в рыжий цвет — цвет золота) наклонилась над помойным баком, где уже не было светящегося дерьма негритянки, а лишь где-то в глубине копошились крысы.
Женщина пела в помойный бак какой-то гимн. «Оно» осторожно подошло к ее заднице:
— How are you?
Когда «оно» повторило это приветствие десятый раз, женщина подняла голову и посмотрела на него.
И тогда «оно» поняло: вот и все, сейчас пора кончать. Труба прогремела, хотя это был просто взгляд. Он не знал, какого цвета глаза этой женщины — синего, зеленого, черного или бледно-голубого? Разве дело в цвете и даже в выражении?
«Оно» завыло. Это был дикий, трупный вопль, не напоминающий, однако, обычный вой из-под нью-йоркской земли. На четвереньках «оно» поползло. Впереди был черный узкий проход — так называемая улица, зажатая небоскребами, и она была патологически длинная, эта улица, непрерываемая, так что виднелся далекий горизонт. И на горизонте этом зияло зловещее кроваво-красное зарево. Словно пылало сознание дьявола.
«Оно» стало медленно превращаться в подобие этого огненного облака, а точнее, в его отражение. Сначала превратилась голова, потом запылало туловище.
И тогда — в огне — ему стало казаться, что множество людей на бесчисленных улицах этого города превращаются в маленькие огненные облачка и все они идут к своему Центру — к зловещему огромному зареву на горизонте… К зареву, в котором их не будет.
Сморчок возрос где-то между Тридцать шестой и Сороковой улицей. По нему — или, скорее, около него — ходили бесчисленные толпы людей, свежеоскаленные, бодрые, скрыто депрессивные, а в общем, нормальные люди.
Еще до рождения в его до-сознании отпечатались следующие клише:
— How are you?[7]
— I am OK[8].
— Вы профессор русской литературы?
— Yes[9].
— И я тоже.
— Is it nice weather?[10]
— Погода хорошая.
— Вот встреча коллег!
— I am OK[11].
Сморчок слышал эти разговоры в подземелье, до своего появления на свет. А теперь он появился и возрос: в основном на свет появилось что-то маленькое, убогое, но жизненное — некий лепесток.
Лепесток — на выжженной, оплеванной, обмоченной нью-йоркской улице. Как отмечалось, к нему стали ходить — душегубы, убийцы, бизнесмены, маньяки и обычные средние люди. Один из них упал на лепесток. Его, оказывается, выгнали с работы, и он знал: никогда уже не возвратят.
Он рыдал в лепесток.
Сморчок (в грусти подсознания своего) вообще не понимал, как такие существа могут быть, но сам он настойчиво произошел.
Нью-йоркское солнце било в лицо.
Однажды рядом с ним лег дегенерат.
Сморчок пошевелился. Тот очнулся и сказал:
— How are you?
— I am OK.
И тогда сморчок задал нелепый вопрос:
— Деньги?
Сморчок ничего не понимал в деньгах, но под давлением всей цивилизации мог произнести это заветное слово.
Дегенерат оживился, лизнул собачье дерьмо, лежащее рядом, и вдруг произнес:
— Деньги — это власть. А у меня нет власти.
Сморчок удивился:
— Но я есть, и ты есть — и ведь мы не от денег?
Дегенерат от таких слов сошел с последних остатков своего ума: он думал, что все существует от денег.
Сморчок приподнялся, насколько мог. Ноги шли и шли. Они касались даже его внутренней сути. Поток ног. Поток победителей!
Но вдруг сморчок сказал:
— Не надо!
И тогда кто-то плюхнулся около его лепестка, освобожденный. Сморчок же опять ушел в свое подземелье, в свое «подсознание», и слышалось ему:
— How are you?
— I am OK.