Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неожиданно на глазах изумлённого Сергея все стоявшие рядом, вся площадь стали переливаться разноцветными лучами. Словно сотни, тысячи радуг засияли перед ним, заставив зажмуриться. Он вытянул вперед руку, стараясь понять, что происходит, и тут же услышал:
— Ни на небе, ни на земле я не видел ничего краше души человеческой. — голос Великого Обречённого, что любил каждого и всегда, исходил уже из ликующих внизу.
Всё ещё жмурясь, Сергей посмотрел на небо. Оттуда искрящимся потоком, заполняя небосвод, спускались на землю веретёна судеб. Тех, кто ждал этого часа по ту сторону бытия. И, опускаясь, они сливались с радугами на земле, рождая неслыханные в мире звуки; словно божественная оратория миллионов сердец, принимая человека обратно, излучала волшебную песню жизни. Ту, что звучала в начале времён. Когда птицы, понимая слова её, наполняли октавы райским многоголосием. Когда женщина оставалась ещё человеку женой.
И, слыша этот небесный орган под пальцами неведомого музыканта, наш герой улыбнулся.
Бог улыбнулся в ответ. И протянул людям на ладонях своих Звезду Утреннюю дня безвечернего. И не стало больше ночи.
* * *
— Что ж, ваша исповедь искренна. — Батюшка достал платок и вытер лоб. — Вы заказали сорокоуст «о здравии», а вместо имён написали… разрешите, я прочту, — он развернул вдвое сложенный листочек: «Душа моя любимая и беззащитная. Слышу, как ты радуешься, когда становлюсь рядом с отверженными. Не прохожу. Как огорчаешься за моё праздное веселье. Вижу, как горько плачешь, когда я падаю. Прошу тебя, любимая, не плачь. Не покидай меня… Потерпи немного, не отчаивайся… Я буду стараться… Изо всех сил буду…».
— Знаете… — он на секунду смолк, — после такого вы действительно должны измениться сами. Иначе… исповедь пуста. Сколько ни напиши хорошей музыки, стихов… сколько ни вылечи больных, скольких ни накорми — всё суета. Растрата полученного. Оглянитесь на тысячи прекрасных людей, которые снискали удачу в жизни, потеряв себя. Оставшись тем, кем и начинали. Не прибавили любви. Не поместились в Ноев ковчег. О таких сказано: «И упало семя на камень, и начало цвести, но зачахло». «И прахом годы… воя, оседают… круша любовь и сохраняя тлен». А сколько безвестных незаметно пришли к своему рождению, после которого «иная радость тихо и с любовью, листая, внемлет полноводью лет». Вы ведь написали об этом книгу. Но упустили одно… Жизнь учит бедой. И тех, к кому она пришла, и тех, кто стал свидетелем. Для последних она вообще единственная возможность стать человеком.
— То есть? — Изумление Сергея было так велико, что батюшка положил руку ему на плечо.
— Да, да. Без ветра — дерево бесплодно. Ваши страницы — ветер, не так ли?
Мужчина смущенно потупил голову.
— Вы хотели сказать ещё что-то?
— Нет… то есть… Мне почудилась очередь…
Священник вздохнул:
— Почудилось…. Вот перед вами был человек… режиссёр, кажется. Ему тоже привиделось подобное. Вы ведь увидели не простую очередь?
— Да. Из людей. Я не встречал их прежде. И не на Капельском у светофора, а перед тысячами картин. Они выбирали… Сами, без учителей.
— В чём же прозрение?
— В именах. Никому не известных именах.
— А как же «Инфанта»? Правительница Нидерландов? Прозрачные кружева? Как же Рубенс? Наконец, как же аборт?
— Хворь, болезнь слепых. А вот аборт… Аборт — надо сделать искусству. И совершить это должен мужчина. Последний.
— Я рад, что вы излечились…
— Излечился? Разочароваться, чтобы умереть? Может, лучше слепым, но сойти спокойно? Ведь я жил другим. Жил.
— Вы не жили. Забудьте. Сделайте шаг вперед. Первый. Потом будет легче.
Сергей побледнел. Заметив это, собеседник взял его за руку.
— Вас что-то смущает?
— Я шагнул… — Голос уже был твердым. — Я стараюсь идти вперед, отец мой. Но прохожу одну песчинку в год. Не успею. Это убивает меня. Делает одиноким, никому не нужным.
Священник помолчал.
— Человек не может стать самоубийцей. Не дано ему власти. Забудьте такое слово. Убивают идущие рядом. А касательно «нужности»… — он вдруг повернулся, ища глазами что-то, — вот, возьмите. Это принесла женщина… кажется, её звали Дарья, — и протянул мужчине картинку, вырезанную из журнала. На ней была нарисована маленькая хромая собачка. — Смотрите, здесь написано, — батюшка понизил голос, — она думала, что никому на свете не нужна[7]. Мыла свои лапки, носик и жмурилась редким лучам солнца, удивляясь щебетанию птиц, будто знающих неизвестную ей… великую тайну радости. Но однажды Бог сказал собачке, что создал всё только для неё. И птицы щебечут по его просьбе. Шелестят деревья, и журчит ручеёк с листьями-корабликами тоже для неё. И ухают камни на мостовой, и даже люди топают по ним — ради собачки. А у самой хроменькой очень нежно лепил ушки и носик, Он хотел любоваться ими в ожидании встречи.
И теперь собачка точно знает, что нужна Богу, что у неё всё впереди. А Он смотрит на своё творение каждый день и улыбается, когда та жмурится или радостно скулит. Потому что знает своё будущее».
— А что до сомнений… вы же сами упомянули в книге, как даёт на них ответ «душевное состояние… русского… который скорее умрёт, чем выплюнет в навоз причастие, а между тем по приказанию людей готов убивать своих братьев»[8]. «Так что важнее?! — вопиёт русский Гамлет уже тысячу лет», — пишете вы дальше. — Холст или вера? Догма или мысль? Савл или Христос?» Слова эти, вопросы, нужно убрать. Ведь в книге отменено спасение. А значит, сон, смертельный сон, не имеет конца. И людьми принимается замечательный ответ женщине замечательного человека: «Ты спрашиваешь: что такое жизнь? Это всё равно что спросить: что такое морковка? Морковка есть морковка и больше ничего»[9].
— Но тогда… тогда всё написанное мною…
— Вы правильно поняли, сын мой. Попробуйте увидеть в будущем объятия не только ваших близких. Не только их счастливые глаза. А и этих несчастных. Даже тех, кто ещё пробует улыбаться в этом сне. Ведь когда-то Всевышний объявит день сбора за одним столом. Постарайтесь подойти к нему не краснея.
* * *
Рахманиновский зал консерватории был не просто зал. Среди всех залов мира он был особенным — здесь жил Рахманинов. Каждое утро хозяин молча обходил его, внимая тишине, словно ища потерянное. Затем останавливался у второго ряда прямо в проходе и, опершись правой рукой на единственное свободное кресло, долго смотрел вглубь, пытаясь разглядеть вечных своих слушателей. Замершие в благоговении, как и прежде, они ждали от него чуда. Так повторялось неизменно уже сто лет. Узнавая одного за другим ушедших, он начинал разговаривать с ними. С каждым. Но люди молчали. Тогда Рахманинов поднимался на сцену и садился за рояль. И чудо начиналось.