Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помню Мишу Соколова, Михалика, – так все мы его называем, – там, всё в том же сентябре, когда вместе мы учиться начинали в университете – и мгновенно сдружились. Оказалось, что это – надолго. Миша был уже тогда – серьёзным. Сосредоточенным – на том, что важным было для него. Так что же, весь – в себе? Нет, конечно. Был и компанейским парнем. Но способен был – мгновенно, в ситуации любой, переключаться на своё, на то, что там, внутри. Непрерывная работа шла в нём. Был он создан для труда. И этот труд был, конечно, творческим. Но тоже – не таким, как у прочих. Будучи поэтом, он сумел поэзию внести и в искусствоведение. Книги, им написанные позже, говорят именно об этом. Сам он – сед. И куда серьёзнее, чем прежде. Он известен. Мир он повидал. Ходит по музеям заграничным. Дочку ездит в Лондон навещать. А в Москве он – человек домашний. Вечно за компьютером сидит. Пишет. Размышляет. Он – в трудах. Целых тридцать восемь лет назад, в коридоре университетском, встретились впервые мы. Теперь изредка мы видимся, поскольку он – в своих трудах, а я – в своих. Но вниманье прежнее – осталось: в нём – ко мне, во мне – к нему. К трудам нашим. Ко всему, что в судьбах наших. Всё – не так-то просто. Всё – всерьёз.
И вот я, здесь, у моря, говорю:
– Набродился я, видно, Миша. Наскитался – за десятерых. Ветер. Чайки кричат над морем. Осень. Листья желты в садах. Веет чем-то – чуть горьковатым, невесомым, едва уловимым – то ли вновь цветущей полынью, то ли молодостью моей. За холмами – горы. Над ними – облака. И сквозь них порою пробивается луч звенящий – словно руку мне тянет свет – через годы, сквозь век бредовый. Нитью можно прошить суровой рваный ворох невзгод и бед. Нить смолёная за иглою проскользнёт ли сквозь бремя злое дней, клубящихся там, за мглою, застилающей чей-то след? И на оклик – ответа нет. И тропа моя тихо вьётся – и над нею сквозит, сдаётся, и в душе моей остаётся звук былого – мне легче с ним, потому что он в песню входит, в мир мой сызнова сам приходит, – а над миром звезда восходит сквозь вечерний слоистый дым.
И говорю я в отдалении своём:
– Символ времени. Символ веры. Знак судьбы. Пространства завет. Образ мира – и грозной эры. Грустный голос. И – ясный свет.
Кто услышит? И я говорю:
– Посреди междувременья – жив я. И спасаюсь – работой. Трудом. И слова твои – помню, Виталий Пацюков. Прекрасно их помню. Кто мне скажет – где ты сейчас? Не в Америке – так в Европе. Или – там, в толчее столичной, там, в Москве, что из русской стала непривычно чужой? Кто знает! Мудрено тебя разыскать. Где-то есть ты. Надеюсь – есть.
Говорю я – кому? Говорю. Почему? Потому что – надо:
– В одиночестве давнем своём жив я всё-таки – видит Бог!..
И я говорю – о важном:
– Надо сказать, что дружба – это не отговорка, не пустая обмолвка, Юра Кублановский, попросту – Куб. Дружба – творческий труд. И, конечно же, дружба – дар. Не всем он, увы, даётся. Притворщиков – слишком уж много. Обманщиков – пруд пруди. Друг ли ты мне? Да вряд ли. Так неужели – недруг? Дожили. Что же – дальше? Да кто его знает! Век общенья – уходит? Странно. А как же – вниманье? И даже – изредка – пониманье? Пришло отчужденье? С ним так и сживутся? Хуже? Выходит, что породнятся? Вот оно, разрушенье основ! Но в мире – светло, пусть в нём и одиноко. Песни мои – в затворе. Море пустынно. Грустно. Горько – и тяжело.
И сызнова я говорю:
– Верю в чудо и верю в слово. Вспоминаю зарю свою. Слава мира и право крова – там, в холмистом, степном краю.
…Я вспомнил, как в конце семьдесят третьего года, завершая книгу «Отзвуки праздников», отправил я в Москву, Сапгиру, изрядную груду своих новых стихотворений и поэм, рукописные и машинописные сборники, украшенные моими рисунками, несколько наивно, может быть, но зато уж старательно, как и всегда, оформленные. И Генрих сделал широкий жест, из тех, на которые был он способен, а тем более, было это очень даже в его духе, – прислал мне денег на дорогу. А на обороте почтового извещения о переводе – написал он такие стихи: «Прими Поэт мой скромный дар мне предсказали Пифии что Музы сохранят твой дар в забытой Богом Скифии». Вполне по-сапги-ровски. И – по-дружески. Что в далёкие, сложные, а нередко – тяжёлые, годы – было дорого для меня. И я сумел тогда выбраться – из Кривого Рога, из Скифии, – и опять начались скитания, ну а с ними – и новая книга.
(В девяностых мне говорили, что Сапгир выставлял мои книги – самиздатовские, разумеется, и, скорее всего, те самые, что прислал я ему когда-то, ну а может быть, и другие