Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«ИМПЕРАТОР НИКОЛАЙ II ОТРЕКСЯ ОТ ПРЕСТОЛА В ПОЛЬЗУ СВОЕГО БРАТА МИХАИЛА АЛЕКСАНДРОВИЧА».
С этим недоучкой мне уже приходилось встречаться.
При входе в свой служебный кабинет первым, что бросилось мне в глаза, был овальный, очень плохо выполненный портрет Николая II в Преображенской форме. По странной случайности он был поднесен мне моими подчиненными только недавно, к Новому году. Когда и кто возымел эту злосчастную мысль, так и не удалось установить, но удовольствия подобный подарок мне не доставил: я никогда не украшал даже своего рабочего кабинета портретами царей.
– Снимите портрет и замените его тем же зеркалом, которое всегда тут висело, – приказал я Тэсье и продолжал обычную работу.
Позднее этот простой жест был истолкован эмиграцией как нечто чудовищное: «Игнатьев-де, мол, сорвал портрет царя со стены и публично топтал его ногами».
К полудню ко мне вошел Лохвицкий и требовал точных указаний, что и как ему объявлять войскам. Солдаты уже были в курсе происходившего в России и могли обвинить офицеров в сокрытии от них совершившегося переворота. От своего прямого начальника – Палицына Лохвицкий по телефону толку добиться не мог, но и я, к сожалению, никаким официальным документом не располагал. Мне тоже надо было подумать о непосредственно мне подчиненных русских комендантах, о больных и раненых солдатах, разбросанных по всей территории Франции.
От великого до смешного – один шаг! И к вечеру того же дня Извольский вызвал меня для решения вопроса о форме ектений на всенощной в посольской церкви: была суббота, и почтенный отец Смирнов требовал указаний, поминать ли великого князя Михаила Александровича как царя или нет и как же совершать «большой выход» на литургии? Вся ведь церковная служба была переполнена молениями о царе и августейшей семье, что уже с давних пор мне было не по душе.
– Граф Игнатьев знает церковную службу не хуже вас, – заявил с усмешкой Извольский отцу Смирнову, – пусть он и решает вопрос.
Каждый час, проведенный без официальной телеграммы из России, казался вечностью, но мое начальство, по-видимому, оставалось верным себе и попросту позабыло о своих заграничных представителях.
Прошел день, прошло два дня, и первым получившим телеграмму о сформировании какого-то правительства, назвавшего себя Временным, оказался наш морской агент, капитан 1 ранга Дмитриев, – «борода», как прозвали его не очень с ним считавшиеся мои сослуживцы. В Петрограде среди работников морского штаба уцелело еще несколько офицеров «младотурок», рожденных Цусимой. Они приветствовали революцию, особенно подчеркивая, что она произошла «без малейшего пролития крови».
Этот оптимизм как нельзя более соответствовал настроению и моих ближайших сотрудников с Элизе Реклю. Близко принимая к сердцу всю мою борьбу за сохранение тех устоев, от которых зависел наш военный кредит во Франции, они надеялись, что революция, да к тому же «бескровная», сможет оздоровить «деловую атмосферу», выкинуть за борт темных дельцов и взяточников.
В артиллерийской комиссии, где продолжалось благодушное безделье, революция дала возможность использовать служебные часы на бесконечные пересуды, а в авиационной – старик прапорщик Дорошевский, оказавшийся ярым монархистом, громил интеллигенцию, обвиняя попутно в «крушении России» евреев всего мира.
Вынимая из бумажника русские кредитные билеты и тыча пальцем на изображенную на них эмблему России, подвыпивший Дорошевский твердил: «Вот смотрите, за эту женщину в кокошнике погибаю!»
Французские знакомые сочувственно пожимали мне руку, как бы считая, что после падения царского режима для меня в России места не найдется.
Военные французские друзья предлагали мне без замедления перейти в ряды французской армии. Пройдя школу усовершенствования для высшего командного состава в Талоне, я, по их мнению, мог получить командование бригадой и быстро продвинуться по службе.
Некоторые «рыцари промышленности», как Ситроен и, в особенности главный директор «Шнейдер» – Фурнье, не замедлили открыть Передо мной широкие горизонты для работы в военной промышленности на почетной, не чересчур обременительной, а главное, очень доходной должности в conseils d’administration (правлениях). Их интересовало сохранить через меня связи с Россией, развить дела с Англией и Америкой.
Альбер Тома уже несколько дней избегал встречи со мной. Он, как и большинство политических деятелей, занял по отношению ко мне выжидательную позицию.
Отречение Михаила Александровича внесло еще большее смятение в обе наши бригады, и Лохвицкий продолжал звонить мне по телефону из лагеря Мальи и просил указаний: кому же присягать? Посольство, однако, не получило даже манифеста об отречении царя на русском языке, а солдаты требовали документа. Таков уж русский человек – словам не верит, требует показать не только документ, но даже подпись.
В конце концов я понял, что для разрешения всех недоразумений нужен какой-то приказ. Посол отдавать его не может, Палицын не хочет, значит, для всех будет служить документом приказ по «управлению военного агента», как я вынужден был с некоторых пор окрестить мою когда-то скромную парижскую канцелярию.
Кстати, утром 7 марта пришла, наконец, давно жданная телеграмма за подписью Занкевича. Я догадался, что это тот Занкевич, который был только на два года старше меня по выпуску из академии, из чего я понял, что в генеральном штабе произошли перемены. Власть захватила молодежь.
Кратко сообщая об отречении Николая II и обращении к народу Михаила Александровича, новый генерал-квартирмейстер не говорил прямо о принятии на себя Временным правительством верховной власти, а только указывал: «Все главные управления военного министерства продолжают без изменения функционировать под руководством Временного правительства».
Слово «руководство», как не совсем военное, мне особенно не понравилось.
Вся революция ограничивалась тем, что название «нижний чин» заменялось словом «солдат» и что «солдатам приказано (кем приказано, не указывалось) говорить «вы», а они титулуют начальствующих лиц «господин генерал или полковник» и т. д.
Отменены «ограничения» (слово тоже маловразумительное), установленное статьями 29, 100, 101, 102 и 103 Устава внутренней службы.
Никакой революционной решительности и твердости в этом документе не чувствовалось, но все же он давал какой-то материал для установления нового порядка вещей.
«Объявляю по вверенному мне управлению следующую телеграмму генерал-квартирмейстера», – перечитываю я теперь копию своего приказа от 8 марта 1917 года за № 15, сохранившуюся на пожелтевших от времени листках французской бумаги.
Изложив манифест отрекшегося царя и отказавшегося от «невыгодного наследства» его брата, я заканчивал свой приказ так: «На основании вышеизложенных документов предписываю:
1) Сохраняя впредь до могущих быть изменений все военные законы и уставы, за исключением вышеупомянутых параграфов Устава внутренней службы, считать высшей властью в России Временное правительство.
2) Начальникам отделов, старшим и младшим комендантам объяснить, с особым вниманием – офицерам и солдатам, смысл совершившегося в России государственного переворота и необходимость соблюсти более чем когда-либо все требования закона и воинской дисциплины.
Обращаю внимание всех подведомственных мне лиц и учреждений во Франции на необходимость делом и