Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец, одной из главных причин приезда Чуковского в Куоккалу была его собственная дача, заброшенная и разграбленная. Историю ее разграбления он подробно рассказывает в дневнике.
Даче Чуковских повезло больше, чем даче Анненковых (где, как мы помним, К. И. тоже живал): на анненковской в Гражданскую стояли красноармейцы и испакостили все, что смогли: изрубили, истоптали, завалили и залили нечистотами. У Чуковских побывали случайные грабители, раскидали, растоптали вещи, многое украли, а больше испортили. Но самый большой ущерб даче нанес знакомец с дореволюционных времен, которому К. И. оставил доверенность на распоряжение своим имуществом.
С Николаем Александровичем Перевертанным-Черным Чуковский познакомился летом 1917 года и тогда уже охарактеризовал его в дневнике: «добр, ничтожен, плюгавая душа, весь в мелочах, в пошлом». Кстати, в Первую мировую К. И. помог ему освободиться от воинской повинности. Остается догадываться, почему именно этому человеку, «ничего не читающему, равнодушному ко всему на свете, – кроме своего автомобиля, ногтей и пробора», К. И. оставил доверенность. Перевертанный-Черный, как можно судить по письмам и дневникам Чуковского, самого его оболгал, объявил большевиком, имущество с дачи продал, а деньги пустил на покрытие своих расходов на лечение и похороны любимой собаки – французского бульдога Торы.
«В то время как в Питере умирали от голоду люди (я, напр., упал на улице, и меня поднял Гумилев), в то самое время Перевертанный готовил для своей Торы завтраки и обеды из яиц и телятины, – изливает в дневнике ярость Чуковский. – …Не знал свящ. Григорий Петров, когда помогал мне покупать в Выборге эту мебель, что мы покупаем ее для украшения собачьей могилы, для расходов на траур Перевертанного-Черного!»
Вещи из опустевших дач, владельцы которых неожиданно оказались по другую сторону заново проведенной границы, крали и продавали не восставшие рабочие или крестьяне, не красноармейцы, а соседи, знакомые, некогда составлявшие куоккальское общество, некогда принадлежавшие к интеллигенции, – это особенно отвратительно и оскорбительно.
Оскверненная дача – самое, наверное, горькое впечатление Чуковского: на полу слой писем, черновиков, книг, на них следы грязных валенок, огромный диван распорот, обивка содрана – «и я вспоминаю, сколько на нем спано, думано, стонато, сижено». Каждая бумага – кусок прошлого, каждая вещь – память: «…все это куски меня самого, все это мои пальцы, мои глаза, мое мясо». Большая часть обстановки украдена, от любимого кабинета остались только стол и две-три полки – но не потеря вещей удручает К. И.: "Я не люблю вещей, мне нисколько не жаль ни украденного комода, ни шкафа, ни лампы, ни зеркала, но я очень люблю себя, хранящегося в этих вещах".
Поездка оказалась очень болезненной, как всегда болезненна встреча с прошлым после многолетнего перерыва. Трудно вновь подниматься по знакомым ступенькам, узнавать когда-то привычное в состарившемся или искалеченном до неузнаваемости, перечитывать старые письма, видеть старые фотографии – смотреть в глаза себе вчерашнему, словно давая ему отчет о прожитом: "Страшно встретиться лицом к лицу с самим собою после такого большого антракта. Делаешь себе как бы смотр: ну что? ну как? К чему была вся эта кутерьма, все эти боли, обиды, работа и радости – которые теперь лежат на полу в виде рваных и грязных бумажек?"
В Гельсингфорсе Чуковский получил от профессора Шайковича часть своего архива, который тот взял на хранение и частично передал в университет. "Я взял у него клад – фотографии своих детей, свои, Репина, Волынского, Брюсова, Леонида Андреева, все забытое, с чем кровно связана вся моя жизнь. Я взял эти реликвии – и домой в Hospiz – и просидел над ними часа два, вспоминая, грустя, волнуясь. Вылезло, как из ямы, былое, и зачеркнуло собою все настоящее".
Многие воспоминания по-прежнему мучительны. «Наткнулся на ужасные, забытые вещи, – заносит Чуковский в дневник после того, как разобрал свою переписку, – особенно мучительно читать те письма, которые относятся к одесскому периоду до моей поездки в Лондон. Я порвал все эти письма – уничтожил бы с радостью и самое время». И дальше следует знаменитый и часто цитируемый фрагмент о том, что он всю жизнь ощущал себя незаконнорожденным, и отсюда пошло раздвоение его души, и привычка мешать боль с шутовством…
Наконец архивы разобраны (часть их, правда, так и осела в Скандинавии – и до сих пор хранится в Стокгольме), счета с прошлым сведены. «Нет, нет, дорогой Илья Ефимович, „в Куоккала я больше не ездок!“ – начинается прощальное письмо Репину. – …В Куоккала мне было неуютно. Терпеть не могу шептунов, трусливо клевещущих у меня за спиной. Бабьи дрязги вызывают во мне тошноту».
Дальше К. И. писал Репину, что обрел многие драгоценные документы и фотографии, которые считал утраченными, портреты, дневники, письма – в том числе письма Льва Толстого, Куприна, Мережковского, Блока, Андреева, Брюсова. «Все это я рассортировал, разобрал, уложил в ящики и везу домой. Довезу ли?»
Чуковский возвращается к семье, по которой давно соскучился, и работе, без которой чувствует себя странно, плохо, непривычно: «О, какой труд – ничего не делать!»
Казалось, Чуковский снова смог восстать из пепла, воспрянуть после гибели дел, которым отдавал себя целиком. Жизнь оказалась возможна без «Всемирной литературы» – она еще агонизировала, но уже не работала, глава ее, Александр Тихонов, был арестован. Собирались снова выпускать «Современный Запад»; принимать участие в этом проекте К. И. уже не желал, полагая, что это было бы штрейкбрехерством, но очень советовал туда пойти Тынянову. Закрытие «Русского современника» стало тяжелым ударом, но имело свою положительную сторону: высвободило время, которое он посвятил, наконец, работе над книгой о Некрасове, поскольку впервые за долгое время мог не думать ежеминутно о зарабатывании денег.
Появилась кажущаяся финансовая стабильность. В дневниках стали появляться записи: Мария Борисовна купила новый чернильный прибор, этот год – год новых вещей… После нескольких лет голода и донашивания старых, дореволюционных костюмов люди стали обзаводиться новой одеждой, обувью, предметами обихода, хотя по-прежнему оставались не вполне сытыми и бедно одетыми. Детские книги Чуковского выходили большими тиражами, что давало неплохой доход. Обнаружился и еще один источник материальных благ – переводы английских пьес. К. И. много намучился с первой – «Плейбоем» Синга, но затем оказалось, что она принесла хорошие деньги. "Я как-то мимоходом перевел Синга «Playboy of the Western World» и, несмотря на то, что пьеса не имеет успеха, я продолжаю получать сотни и сотни рублей", – писал он Раисе Ломоносовой.
Ломоносова появилась в его жизни в этом году и стала – заочно – близким и дорогим другом. Жена инженера Юрия Ломоносова, постоянно жившая за границей, она создала в Берлине литературное и переводческое бюро и налаживала контакты с советскими писателями: искала подходящие книги для перевода на европейские языки, пересылала в СССР иностранные книги на перевод. Чуковский «сосватал» Ломоносовой знаменитого популяризатора науки Якова Перельмана (брата одесского писателя Осипа Дымова, давнего знакомца К. И.), Юрия Тынянова и Бориса Пастернака, который познакомил с Ломоносовой Цветаеву. Раиса Николаевна сыграла значительную роль в жизни каждого из них – достаточно почитать адресованные ей письма Пастернака; заочная ее дружба с Чуковским была короткой, но чрезвычайно важной. Она посылала ему книги, искала нужные статьи и пьесы, слала кукол для Мурочки, какао, деньги, была добрым литературным ангелом, умным читателем, понимающим слушателем – недаром К. И. на разные лады повторял: «у каждого человека должна быть своя Ломоносова», «тяжело без Ломоносовой» – и в последнем письме, прощаясь, говорил печально: "Вы были всё это время так страшно мне нужны, что, если бы Вас не было, Вас надо было бы выдумать. Нельзя делать литературу совсем одиноко – без читателей, без со-страдателей, без со-понимателей. А Вас как будто сам бог создал для того, чтобы Вы были другом писателей".