Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Ломоносовой К. И. просил современных английских пьес «с социальным оттенком» (другие спросом не пользовались, и переводить их было бессмысленно), делился с ней горестями и замыслами новой книги о детском языке, творчестве детей и для детей – той самой, из которой впоследствии вырастет знаменитая «От двух до пяти» (впервые она вышла под названием «Маленькие дети») – и которую он хотел посвятить Раисе Ломоносовой. Переписка эта оборвалась в 1926 году при грустных обстоятельствах. «Жена моя усталый, пожилой человек, которого я мучаю уже 23 года, – писал Корней Иванович в последнем письме. – Когда я уехал в Лугу, она случайно нашла одно мое письмо к Вам (неотосланное) и сделала из него совершенно неверные выводы. Но в этом не ее вина, а ее беда: я своими прежними проступками, лжами, изменами расшатал у нее всякую веру в мое благородство. Мое письмо ударило ее, как обухом; главное – ее поразило то, что я жалуюсь в своем письме на одиночество и поверяю Вам такие мысли, которых не поверял ей. Если бы она была здорова, я спорил бы с ней, но она ужасно больна: после всякого волнения она как мертвая, целыми неделями лежит в постели без сна и пищи – с лютой мигренью – и проч.».
Жену оскорбила не странная любовь по переписке – хотя и в самом деле, письма становились все более поэтичными, влюбленными, пылкими – Чуковский умел пламенно увлекаться людьми; неотправленное письмо он сам называет «безумным»… Ее обидели отчуждение, душевная привязанность мужа к другому человеку, жалобы на одиночество – «ей кажется, что я не имею права быть одиноким, если я окружен семьей», сокрушается Корней Иванович. Переписка оборвалась.
А ведь К. И. и в самом деле был одинок – как одинок любой писатель, за исключением разве что братьев Гонкуров или Ильфа с Петровым. Как ни огромна обида жены, которая была с ним рядом в самые трудные и голодные годы, родила четверых детей, поддерживала, терпела взрывы темперамента, прощала неверность, и которой теперь, почти на пороге 50-летия отказали, как она это видела, в духовной близости – все-таки одиночество Чуковского не ее вина и вообще состояние ей неподвластное. Одиночество – обязательная составляющая всякого писательского труда; понимающий читатель – чудо, литературный друг – подарок судьбы. А чем была Ломоносова для писателей середины 20-х – оторванных от читателя, давимых, отрезанных от мировой культуры – трудно переоценить. «Каждое Ваше письмо для меня как птица, влетевшая в форточку, – большая, дикая, морская, с „сумасшедшинкой“…»
Да и семья для «окруженного семьей» Чуковского не была источником постоянной радости. У сына Николая была беременна жена, молодые супруги бедствовали: у Коли запретили роман «Танталэна», не принимали новые произведения, были трудности с жильем – переписка отца и сына в это время сплошь сводится к решению денежных и редакционных проблем. Дочь Лидия, чьи жизненные устремления и поиски в этот период не встречали у отца понимания и сочувствия, навлекла на себя первую по-настоящему серьезную неприятность. На общем собрании студентов в институте комсомольская ячейка подтасовала результаты голосования, студенты возмутились, подняли шум. Вскоре «явно по доносу удалой комячейки, в ночь с 26 на 27 мая 1925 года арестовали человек двадцать студентов, наиболее шумно топавших, свистевших, кричавших. В том числе и меня, – писала Лидия Корнеевна в „Прочерке“. – Дня через три нас всех до единого выпустили». Из тюрьмы дочь еще успела прислать матери записку о том, что в камере «довольно благоустроенно» и она там «отдыхает». Просила не волноваться и не хлопотать, потому что «и так все будет хорошо». В этот раз все обошлось, хотя немолодым Чуковским все труднее становилось переносить подобные потрясения. В дневнике, разумеется, о Лидином аресте не сказано ни слова.
По-настоящему счастлив К. И. только с Мурочкой – и тогда, когда снова пишется. Летом периоды счастья становятся длиннее: получается «Федорино горе», он гуляет с Мурой и дочкой Тынянова Инной, придумал им целую страну Иннамурию, играет с Мурой в школу, и в собаку Джэка, ждет ее по вечерам и волнуется, когда она не приходит… Лето – дачная жизнь, всегда придающая ему новых сил. Купание, солнечные ванны, катание на лодке, городки—и вдруг обрыв: «И все же – тоска. Как будто я завтра умру».
В июле у Коли родилась дочь Тата, Наталья… Растерянный Чуковский записывает в дневнике: «Как это странно: внучка. Значит, я уже не тот ребенок, у к-рого все впереди, каким я ощущал себя всегда». А через два дня появляется запись, каких давно не было, молодая и счастливая: «Луна, деревья как заколдованные, изумительный узор облаков, летучая мышь, в лесочке соловей, – и дивные шорохи, шепоты, шелесты, трепет лунной, сумасшедшей, чарующей ночи. И пусть меня черт возьмет – пусть я издыхающий, дряхлеющий дед, а я счастлив, что переживаю эту ночь. Жизнь как-то расширилась до вселенских размеров – не могу передать – вне истории, до истории – и почему-то я представил себе (впрочем, не нужно, стыдно). Пишу, а птицы поют, как будто что-то кому-то интересное рассказывают».
Тут бы крикнуть: остановись, мгновенье, ты прекрасно! Но мгновения не останавливаются, летят дальше – а дальше осень, запрет детских книг, опись мебели, цензура, фининспектор, безденежье, тьма работы. Жизнь не дает ему опомниться, перебрасывая из котла с ледяной водой в котел с кипятком, словно какая-то вечная молодость должна стать результатом этих процедур, а результат совсем другой – переутомление и болезнь.
Тем временем без остановки продолжалось ужесточение литературных нравов и политики властей по отношению к писателям и деятелям искусства. Дожимали с разных сторон: и морально, и материально, высокими налогами. В 1925 году появилась на свет, пожалуй, самая страшная в истории русской литературы организация – РАПП, Российская ассоциация пролетарских писателей, передовой отряд ассоциации всесоюзной. РАПП с ходу взялся за проведение «культурной революции» – установление тотального партийного контроля над литературой. В июне 1925 года ЦК ВКП(б) принял резолюцию «О политике партии в области художественной литературы», где призывал проявлять терпимость к «попутчикам» и не одобрял нападки на них. При этом в постановлении говорилось, что классовая борьба не прекращается и на литературном фронте, что «в классовом обществе нет и не может быть нейтрального искусства», и никакие смягчающие оговорки (к примеру: «хотя формы классовой значимости искусства вообще, и литературы в частности, бесконечно более разнообразны, чем, например, формы классовой значимости политики») дела спасти не могли. Ведь постановление утверждало: теперь в руках пролетариата уже «есть безошибочные критерии общественно-политического содержания любого литературного произведения». Следом констатировалось, что у него, правда, «еще нет таких же определенных ответов на все вопросы относительно художественной формы», поскольку он, класс «культурно придавленный», форму выработать еще не мог.
Значимость попутчиков постановление определяло однозначно: они «квалифицированные специалисты литературной техники», и давало «директиву тактичного и бережного отношения к ним, т. е. такого подхода, который обеспечивал бы все условия для возможно более быстрого их перехода на сторону коммунистической идеологии». Все это вместе в упрощенном толковании приводило к тому, что мастеров культуры призывали быстренько поделиться секретами «литературной техники», потому что с содержанием и так все понятно… а «тактичное и бережное отношение» было очень скоро продемонстрировано со всей яркостью.