Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ой, де-ед, как тебе идет! Ты совсем молодой мужчина в ней, так мне нра-авишься!
Евлампьев посмеивался счастливо, наслаждаясь ее руками у себя на шее, ясным шампунным запахом ее свежевымытых волос у своего лица, и приговаривал:
— Ох уж молодой! Прямо уж некуда моложе! Тридцать лет прямо!
И, однако же, так он с той субботы и проходил в этой бордовой рубашке. не снимая ее, все дни, что Ксюша прожила у них, — немного, правда, жила, четыре дня, и все, кончились каникулы, — и думал вот сейчас, надеть ли снова эту рубашку или что другое. Ему хотелось, чтобы то, недельной давности, повторилось, чтобы снова были ес руки у него на шее, снова вдыхал запах ее волос… и да ведь не от рубашки зависело сие. Это она на свободу вырвалась, свободу ощутила, свободой упивалась, а рубашка… рубашка вроде повода.
Но все-таки он вновь надел ее. Надел и оглядел себя в зеркале. Ну, как это она прямо-таки молодила его? Ах, Ксюшка!.. Выкарабкалась. Боже, из чего выкарабкалась… Только бы не повторилось у нее, только бы не повторилось!..
Ермолай вышел в прихожую следом за ним.
— Поехал? Когда вернешься?
— Не знаю пока, — сказал Евлампьев. — Видно будет. Может, до понедельника прямо. Позвоню. И ты звони.
Маша эти дни, как уехала с Ксюшей, жила там, с нею и Виссарионом, а Ермолай вот перебрался обратно сюда.
— Ну да, — сказал Ермолай, — конечно. — На кухне вперебив друг друга говорили что-то женские голоса, и он весь был там, тянулся туда, к ним, прислушиваясь, о чем они.
— Ты знаешь, — сказал Ермолай, когда Евлампьев был уже совсем на выходе, — ты не говори маме, что у меня здесь… Не говори, ладно?
Ну да, ну понятно. Двое, как говорится, на двое. Да еше с Жулькиным…
Но тут же Евлампьев заставил себя не думать ни о чем этом. Лучше не думать.
— Ладно, — ответил он, — ладно.
Ермолай заскочил вперед, открыл дверь, Евлампьев вышел, и дверь у него за спиной тотчас захлопнулась.
❋❋❋
С Машей Евлампьев встретился на улице.
Еще подходя к Елениному дому, он услышал во дворе гулкое бренчанье колокола, оповещавшего жителей о приезде помойной машины, и, когда вошел во двор, во всем доме хлопали подъездные двери, один за другим выскакивали с ведрами в руках старики, старухи, женщины, мужчины, мальчишки и девчонки всех возрастов, бежали к горбатой, глыбой маячившей в глубине двора машине, выстраивались возле ее грохочущего транспортером зада в очередь и с опорожненными ведрами бежали обратно к подъездам.
Евлампьев дошел до Елениного подъезда, поднялся на крыльцо и, только пригляделся к очереди у машины, тотчас увидел Машу: она как раз освободила ведро и шла к дому.
— О, это ты! — сказала она, подходя. — А я иду, кто там, думаю, стоит… испугалась даже немного. Чего раньше не приехал, пришлось мне самой выскакивать. Дурацкий порядок какой! Беги как на пожар прямо.
— Да ладно, критикесса какая… — пробурчал Евлампьев, открывая подъездную дверь и пропуская Машу внеред.
— На, — сунула Маша ведро Евлампьеву. — Поноси.
Настроение у нее явно было не самое лучшее. Она открыла внутреннюю дверь, и из темноты тамбура они вошлн в тусклый желтый свет лестничной клетки.
— Ты чего это со мной так, а? — посменваясь, спроснл Евлампьев.
— Чего? — не понимая переспросила Маша. И махнула рукой. — А, это мне от Ксюхи передалось. Она вся какая-то перевернутая вернулась…
— Вернулась уже?
— Да минут двадцать вот. Она и вообще, знаешь, я тебе говорила, как пошла в школу, вся какая-то не такая стала… а сейчас явилась — все швыряет, спросишь — ответит, будто ты виновата перед ней в чем-то…
Они поднялись, Маша было забренчала ключами, собираясь открывать квартиру, но Евлампьев, опережая ее, позвонил.
— Пусть сама, — подмигивая, сказал он.
Ксюша добиралась до двери целую вечность, — Евлампьеву пришлось позвонить еще раз и еще.
— Ну чего, — с хмуростью, открыв дверь, посмотрела она на Машу, — ключа у тебя нет, что ли? — И, повернувшись, тут же ушла к себе в комнату. С Евлампьевым она даже не поздоровалась, будто и не замстила его.
«Понятно?» — молча посмотрела на него Маша,
— Н-да… — негромко протянул он в ответ.
Явно с Ксюшей что-то произошло. Там, у них, все эти дни после санатория она была прямо-таки безудержно весела, упивалась обретенной после стольких месяцев заточения свободой, упивалась счастьем ходить без всяких костылей, одними своими ногами, это счастье не умещалось в ней, и она то и дело лезла обниматься, так что становилось неловко дажс, и невольно сдерживал ее: ты ее сдерживал, а она делала вид, что обижается: «Де-ед, вы такую елку роскошную отгрохали, такую елку… могу я за нее поцеловать тебя?!»
— Ну что, пойду я к ней? — неуверенно спросил он Машу, когда они разделись и вымыли руки после ведра.
— Попробуй, — помолчав, так же неуверенно отозвалась она.
Ксюша лежала у себя на тахте, уткнувшись лицом в полушку. Когда Евлампьев вошел, она повернула голову, искоса посмотрела на него и снова уткнулась в подушку лицом.
Евлампьев сел на тахту рядом и положил Ксюше руку на плечо. Она резко передернула им, показывая, что ей неприятна его рука, и он торопливо отнял ее.
— Мне тут случай один припомнился, — сказал он, не зная еще, что это за случай, и мучительно напрягаясь, чтобы действительно вспомнить какой-нибудь случай, который бы можно было как-то связать с нычешиим Ксюшиным состоянием. — До рождения еше твоего было… вот в какую дальнюю эпоху. В дальнюю, а?
— А мне неважно, что было до меня, — глухо проговорила в подушку Ксюша. В голосе ее прозвучала неприязнь.
Вот как, неважно… Ну да, потому и неважно, что мир начинается с нашего рождения и все, что было нережито до этого его начала другими, — не в счет, тебе — все заново, чужие двойки — не твои, и чужой остеомиелит — тоже не твой, потому что от чужого не умрешь…
— Случай с мамой твоей припомнился… — сказал Евлампьев. Ничего ему, никакого случая не пришло на ум, и просто так он говорил все это