Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Искусное многослойное решение, которое привёз с собой стольник Антон Грязной, представлялось ему убедительным во всех своих частных определениях и исчерпывающим по охвату имеющих быть и возможных в будущем затруднений. И было это слово настолько милостивым, насколько вообще допускали обстоятельства. Мудрое слово это удовлетворяло Грязного лично, как человека, непосредственно причастного к хлопотливому делу умиротворения: очерчивая границы государевых помыслов, оно оставляло сыщикам довольно простору, чтобы, сообразуясь с помыслами, применяться к обстоятельствам, проявлять жёсткость или уступчивость, когда явится в том нужда. Не вхожий на верх, к боярам, Грязной имел лишь весьма касательное, отдалённое отношение к выработке статей государева указа, но это не мешало ему испытывать нечто вроде сословной гордости за властное, в меру недосказанное, себе на уме, и в меру открытое, прямолинейное слово, исходившее от царя и бояр. Может статься, не отдавая себе в том отчёта, Антон Грязной любил это взвешенное государственное волеизлияние.
И конечно же, стольник Антон Грязной не мог любить людей, которые, выслушивая государево слово, шумели.
А шум происходил оттого, что не было слышно. Те, кто толкались в задних рядах, переспрашивали, на них в ответ шикали, назойливое жужжание не смолкало, рой голосов заводился то в одном, то в другом конце площади. Грязной оглашал пространную грамоту долго и поневоле терял взятый спервоначалу высоко тон, сбивался на гугнивое однообразное чтение, временами его переставали понимать и ближние, кому вроде бы и не надо было напрягать слух. Грязному кричали, переспрашивая, и он вынужден был повторять сказанное, отчего шум не уменьшался, а возрастал. Всеобщее непочтительное гудение открывало рот и самым терпеливым. Не дослушав, они начинали уже и толковать, вкривь и вкось разбирая государеву волю. А едва Грязной кончил, сдержанный всё же до того ропот прорвался — заговорили в полный голос, кто что хотел, то и кричал. И пока Грязной, ни единого человека не различая, сматывал, не глядя и на руки, грамоту, сворачивал её сверху и до вислой, на шнурах большой печати чёрного воска, — пока были заняты руки и ум высокомерно парил, в толпе прокатилось, добежав к подножию сыщиков, хлёсткое «ложь!».
Грязной стиснул свиток. Слово перебрасывали друг другу, и он не мог схватить взглядом, кто сказал. Слово раздвоилось и растрои́лось, побежало, не встречая отпора.
Московские стрельцы были размазаны в толпе редкими пятнами ярко-красных шапок.
И вот слово было сказано, и стало понятно, что грамота подложная. Из-за того только голосили, что не успели договориться между собой, что же именно произошло с грамотой: бояре подменили или бояре дописали.
Ваське Щербатому, обличённому изменнику, нас не ведать, в приказе не сидеть и не досиживать, советникам его из тюрьмы не выйти — вот какой стоял ропот.
Грязной не был трусливый человек, разбухшее носом, широкое лицо его вполне и с избытком вмещало выражение достоинства. Оттенки человеческих переживаний проявляли себя тут в пределах одного всеобъемлющего качества. Было это в различных случаях достоинство презрительного превосходства или достоинство учтивое — по отношению к некоторым другим самостоятельно существующим достоинствам, с которыми, как с равными, Грязной должен был сталкиваться по службе и при дворе. Достоинство это умело выражать почтительность, становилось оно раболепно-льстивым, когда Грязной склонялся перед достоинством высшей породы. Но и тогда даже, когда высшее достоинство попирало низшее, всё равно, попираемый ногами, Грязной ощущал и помнил, что это отношения двух достоинств между собой. Надменно сомкнутый под усами рот и привычный прищур, словно взгляд устремлялся вдаль, выказывали душевный склад Антона Грязного. И они же — ясно выраженные черты широкого, грубой работы лица — определяли, в свою очередь, натуру этого человека, как будто Грязной почитал нравственным долгом соответствовать своей наружности.
Потому-то не оробел Грязной перед бунташной толпой, не мог он робеть перед людьми, которых презирал не только по внешней своей повадке, но и силой подлинного внутреннего чувства. Самовольный гомон народной громады вызывал в нём озлобленный подъём, то состояние духа, в котором человек забывает опасность. Ещё не зная, как поступить, он не испытывал колебаний в намерении привести страдничий сброд в повиновение.
Смело рявкнул на охальников князь Василий, перемежая речь увещеваниями и угрозами, вступился за честь государевой грамоты. Грязной молчал. Вполне одобряя горячность воеводы, он отмалчивался до поры, понимая, что громаду не перекричишь. Гам поднялся такой, что ничего не разобрать, ни воеводу князя Василия не слышали, ни друг друга в толпе. Так продолжалось с четверть часа или с час — о времени никто не думал.
Наконец Грязной подозвал человека с нижнего рундука лестницы. Из большой, неведомо чем наполненной сумки, что подал ему услужливый человек, покопавшись, достал бумагу и, равнодушный ко всеобщему безобразию, принялся что-то в бумаге себе вычитывать.
Мало-помалу народ начал стихать.
Сыщик опять кивнул человеку, тот поднялся на ступеньку, чтобы достать перо и чернильницу. Тишина установилась почти тревожная. Грязной не замечал тишины, как прежде не замечал шума. Разобравшись в бумаге, он поднял голову, будто бы вспомнив о толпе.
— Константин Бунаков! — возгласил он, окончательно водворяя молчание.
Неловко подвинувшись, Константин Бунаков оглянулся с растерянной, глупой улыбкой на круглом лице — он не больше других догадывался, что значит этот призыв. Громогласно возглашая имя, сыщик смотрел в пространство, словно не чаял обнаружить Бунакова обок с собой, где тот в действительности находился.
— Ты, Константин, признаешь ли великого государя царя и великого князя Михаила Фёдоровича всея Русии грамоту подлинно истинной? Что содержит она в себе его, государеву, волю?
Сыщик изъяснялся столь витиевато-торжественно, что Константин имел некоторые основания притвориться, будто не понимает. Он пожал плечами, склонил голову, поднял на уровень груди растопыренные ладони и оглянулся, как бы призывая соседей на помощь. Лицо его заливала краска. Грязной снизошёл наконец обернуться к воеводе и уставился на него:
— Истинная грамота или ложная? Да или нет?
— Так что же, — промямлил Бунаков, запинаясь, — что говорить-то? Ведь как же — да. Что тут скажешь — истинная. Грамота. От великого государя царя грамота. — И он опять оглянулся на соседей, призывая их в свидетели самоочевидности сказанного. Лицо его пылало.
Переживания изрядно запутавшегося воеводы меньше всего занимали сыщика, он кивнул и снова обратился к бумаге.
—