Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Постояв там немного, я все же зашел — в камере было пусто, на полу стояли козлы, заляпанные известью, и ящики, от которых шел запах гнили и луковой шелухи (я заглянул в один ящик, лук там когда-то был, это точно). На полу лежала высохшая, покоробленная малярная кисть. На стене, напротив двери, белел старомодный корпус радиоточки, из него доносилась скороговорка комментатора, прерываемая свистом болельщиков.
Потом я прошел по коридору до окна, в которое всегда заглядывал по дороге на допрос, окно выходило на задний двор, где росла джакаранда, такая же развесистая, как у меня под альфамским балконом. Во дворе стояли двое мужчин, один держал за руль свой велосипед, а второй, в кожаной куртке, курил сигарету, не обращая внимания на мелкий апрельский дождь, просвеченный солнцем. Я распахнул окно и свесился вниз, пытаясь разглядеть их лица, тот, что с велосипедом, поднял голову и помахал мне рукой.
— Закончили? — крикнул он. — Завтра-то последний день у вас.
Я не знал, что ему ответить, помахал рукой и закрыл окно. Потом я вернулся в свою камеру, взял компьютер, перекинул пальто через руку и уже вышел было в коридор, но задержался. Зря, что ли, я стащил у Пруэнсы карандаш? Уходя, следует оставить над бананом весточку для тех, кто придет сюда после меня, что-нибудь мудрое, например: «Мнится, писание — легкое дело, пишут два перста, а болит все тело». Слабый грифель сразу сломался, и пришлось нацарапать фразу покороче. «О que é este catso?»
На первый этаж меня всегда водили по узкой лестнице, заставленной всяким барахлом, но теперь я дошел до конца коридора и увидел парадную — широкую, с витыми чугунными перилами. Я спустился по ней, прижимаясь к стене, в любую минуту готовый бегом вернуться назад. В коридоре первого этажа крепко пахло олифой, прихожая, в которой меня всегда поджидал охранник, была пуста, на стуле лежала мятая позавчерашняя «А Во1а».
Я постучал в дверь, уже зная, что мне никто не ответит, повернул ручку и вошел. На столе у следователя лежало мое дело и стоял стакан с недопитым чаем, как будто мы расстались пару часов назад. Я положил свой компьютер на подоконник и посмотрел во двор. Парень с велосипедом ушел, а тот, что курил, еще стоял во дворе, с хозяйским видом разглядывая облезлую кирпичную стену. Я сел за стол, взял в руки папку и увидел, что досье там нет, только тетрадный листок с номерами телефонов. Я поднял трубку телефона и набрал номер, стоящий в начале списка.
— Пиццерия «Таварис», — весело сказал мальчишеский голос, — что будете заказывать?
Я положил трубку, встал и принялся открывать серые папки, стоявшие на полках стеллажа. Одна за другой они показывали мне свое пустое нутро, на всех обложках стоял чернильный штамп: «Armazém de distribuição». От папок пахло гуммиарабиком, это запах я люблю — так пахло в нашей кухне, когда Йоле разводила камедь в теплой воде, чтобы подклеить в альбом фотографию.
Я принялся обшаривать следовательский стол, выдвигая ящики стола с грохотом, не таясь. Где-то здесь должна быть тавромахия, не таскает же Пруэнса ее с собой, в кармане своего актерского пиджака. Она лежит в пластиковом мешочке для улик, я сам видел, как следователь сунул ее туда и написал на этикетке мою фамилию и тогдашнее число. В ящике стола оказалось восемь остро заточенных карандашей и брелок с перочинным ножом и штопором. Кто бы сомневался. Наконец, я выдвинул последний ящик, самый нижний, в котором тавромахии тоже не было. Зато там была толстая стопка бумаги и мои часы — «Победа», модель К-26, на сыромятном ремешке.
«Дорогой начальник, у математика Гёделя есть теорема о неполноте, и звучит она примерно так: система сама себя не может описывать тем же языком, которым она описывает другие системы. Похоже, у вас проблемы с формальной логикой, раз уж ваши досье пусты, а заключенные разбежались». Нет, это слишком заумно. Я скомкал листок и бросил его в корзину.
«Дорогой начальник, я уверен, что вы не слишком удивитесь, заметив мое отсутствие. Не думаю, что вы смотрели „The Hitchhiker’s Guide“, но все же приведу мою любимую фразу оттуда: Старик постоянно говорил, что всё вокруг — неправда. Правда, потом оказалось, что он лгал».
Повернув голову, я увидел свое отражение в шпионском зеркале и подумал, что надо бы зайти в эту комнатушку для подглядывания. Может быть, они сгрудились там и смеются надо мной? Все они — и Редька со своим бильбоке, и следователь, и толстяк с вечным сырым пятном между лопатками, и адвокат, и конвойные, и соседи-арестанты. И свидетельница Габия.
Я вышел в коридор и подергал ручку соседней двери: заперто, вот тут на самом деле заперто.
Вернувшись в кабинет, я подошел к зеркалу и показал тем, кто за ним прятался, средний палец. Жест получился жалким подражанием, обиженным и чересчур условным. Тогда я расстегнул штаны и показал им подлинник. Это вышло убедительнее, тем более что трусов я не надеваю уже неделю, от частой стирки они развалились у меня в руках в прошлое воскресенье.
* * *
Ты знаешь ведь, у нас и заячие уши рогами назовут,
то будут уши тпруши.
В Лиссабоне, куда ни пойдешь, придешь к океану или к реке.
Последний раз я видел Тежу в феврале — желтой от глины, вздутой и пенящейся, как какая-нибудь Гаронна. Вверх по течению река подточила берег, и в нее рухнули глиняные косогоры вместе с кустами и травой, я даже разглядел два несущихся по водам коренастых пня, похожих на ослепших спрутов с растопыренными конечностями. Когда я вышел из дверей тюрьмы, синий полуденный свет полоснул меня по глазам, и мне показалось, что я выбрался прямо на берег Тежу, где-то возле яхтенного клуба. Я прикрыл глаза рукой и стал оглядываться.
То, чем я любовался, подтягиваясь к форточке на руках — испанский дрок, боярышник и парадная дверь, — было только частью здешнего пейзажа, как если бы я смотрел на картину, приставив к глазу кулак на манер подзорной трубы. Основой же была бесконечная фабричная стена, заклеенная профсоюзными плакатами, и тянущаяся в сторону вокзала Ориенте (если, конечно, это Ориенте, теперь я не был так уверен). Оглянувшись на тюрьму, я подумал, что эта фортеция из серого камня совсем не похожа на казенный дом, переполненный арестантами. Она похожа на замок Иф, про который мой друг рассказывал мне когда-то на заднем дворе, и помню, мы даже поругались из-за Железной Маски. Лютас говорил, что маска была бархатной, а я — что железной. Книги у нас не было, так и не знаю до сих пор, кто был прав.
Обогнув здание, я увидел знакомый двор с чугунным гидрантом и зеленые двери дома, казавшегося мне раньше полным людей, — теперь я видел, что это склад, а тот парень с лобстерами, наверное, был сторожем, прихватившим с собой ланч, чтобы сварить в своей подсобке на примусе, спрятанном от пожарного инспектора.
Я прошел вдоль живой изгороди, оказавшейся двумя рядами проволочной сетки, кое-где оплетенной жимолостью, ступил на тропинку из ракушечника, сделал несколько шагов и очутился перед дверью морга. На двери было по-прежнему написано «Revertitur in terram suam, unde erat», краска подтекла от дождя, оставив лиловые кляксы, похожие на те, что мне когда-то показывал Лилиенталь, получивший тесты в подарок от знакомого студента-психолога. Помню, что перебирал их, листок за листком, но в симметричных пятнах мне мерещились только летучие мыши на снегу: то одна мышь, с распахнутыми крыльями, то дерущаяся за ночную бабочку пара, то целая стая, уносящаяся в воронку январской вьюги. Ли сказал тогда, что летучие мыши мерещатся лжецам, и я не удивился — я чертовски много вру. Правда, и мне врут немало. Я крепко толкнул железную створку, но день открытых дверей, судя по всему, закончился.