Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не показывайте своих чувств: мы знаем силу Вашей души; продолжайте улыбаться негодяю, который живет рядом с Вами, не давайте ему ни единого повода для подозрений; иначе он убьет и Вас.
Приходите быстрее! Мы ждем Вас!»
Когда его кровь, подгоняемая этим страшным письмом, несколько раз прилила к голове и снова отхлынула, что вызывает апоплексические удары и паралич, Ретиф выпрямился на дрожащих ногах и твердым голосом воскликнул:
— Опять плохие оттиски! Не умеют работать эти наборщики!
Потом он, скомкав листок в ладони, опустил его в карман; Оже этого не видел и не обратил на жест Ретифа ни малейшего внимания. Затем романист снова сел за стол и возобновил разговор с негодяем.
Оже насытился и был очень доволен; пищеварение проясняло ему мысли; он стал болтлив и даже повеселел.
Разоткровенничавшись, Оже перешел от веселья к грусти, и Ретиф получил чудовищное удовольствие вновь выслушать рассказ о смерти Инженю со всеми подробностями, то есть с теми лживыми измышлениями, какие злодей почерпнул в своем дьявольском коварстве и в выпитом скверном вине.
Ретиф заметно опечалился, но позволил утешить себя.
— Мой дорогой тесть, посмотрите, как все меняется в бренном мире, — разглагольствовал Оже, — ведь после того как мы пережили такое ужасное горе, мы почти счастливы от того, что вместе!
— Это правда, — невозмутимо ответил Ретиф, — ведь вы меня по-настоящему любите, Оже.
— Так же, как любил Инженю!
— Благодарю вас, — с поклоном ответил Ретиф.
Однако Оже, настроенный веселее, чем когда-либо раньше, болтал без умолку; он излагал свои планы добиться богатства и счастья, к которым приобщал папашу Ретифа с такой жалкой похвальбой, что для хладнокровного старика она звучала почти насмешкой.
Наконец, устав от всех этих пошлостей, Ретиф тихо поднялся из-за стола, улыбаясь подлому убийце, и спросил:
— Хорошо ли вы пообедали, друг мой?
— О да, отец; мы впервые поели так вкусно.
— Вы правы… Добрый обед всегда приносит облегчение, не правда ли?.. Даже горю!
— Увы!
— Даже добродетели!
Привыкший выслушивать от тестя всевозможные сентенции, Оже пропустил мимо ушей это многозначительное изречение.
Он тоже встал из-за стола и прошел к себе в комнату, чтобы надеть башмаки и сюртук, которые из бережливости снимал, приходя домой.
Тем временем Ретиф поспешил сжечь полученное письмо, и дым еще наполнял комнату, когда в нее вернулся Оже.
— Скажите-ка, что вы тут сожгли? — спросил Оже, глядя на Ретифа не столько с беспокойством, сколько с любопытством.
— Страницу из моего последнего сочинения, — ответил Ретиф.
— Зачем же уничтожать рукопись?
— Затем, что пассаж был несколько игривый, а после смерти моей несчастной дочери мое сердце не расположено радоваться, даже в моих книгах.
Оже достал носовой платок и на десерт немножко всплакнул.
Папаша Ретиф не стал задерживать зятя; вскоре Оже взял трость и отправился по своим делам.
Ретиф, притаившись у окна, смотрел, как он уходит; потом, когда зять скрылся из вида, тоже спустился вниз; однако, чтобы не вызывать подозрений, Ретиф задержался у нескольких соседних торговцев, которые каждый день расспрашивали его о том, как он поживает, или просили в двадцатый раз поведать о его несчастье.
Трудно даже представить, как сильно любят парижане уже известные истории.
Когда Ретиф предположил, что злодей Оже ушел достаточно далеко, он рискнул пойти дальше.
Но, подобно герою своего «Ночного наблюдателя», он не сворачивал за угол ни одной улицы, не удостоверившись, что Оже за ним не следит.
По пути Ретиф позволил радости и надежде, которые принесло ему это письмо, излиться в размышлениях и жестах.
Иногда он останавливался, задумываясь над тем, не в ловушку ли хочет заманить его хитрый мошенник Оже.
В самом деле, почерк был незнакомый, в письме не было ни единого признака, который мог бы его успокоить; записку писала совершенно неизвестная Ретифу рука.
На горизонте знак ему подавала только надежда.
Этот знак внушал уверенность; если бы Ретифу сказали: «Твоя дочь находится на том берегу реки», он, как апостол, прошел бы по водам. И все-таки, когда он задумывался, все написанное в этом письме казалось ему почти невероятным!
Тем не менее он продолжал двигаться в сторону улицы Сент-Оноре; правда, он шел вперед, опасаясь горечи разочарования и боясь западни.
Однако, убедившись, что за ним никто не следует, Ретиф несколько успокоился; он дошел до места, указанного в письме.
Ему не пришлось искать дом: он узнал его по описанию и был осведомлен, где тот расположен.
В Париже Ретифу были известны все дома.
Наконец, он остановился перед воротами, постучал: его впустили в сад, и он назвал себя.
Через пять минут Ретиф, задыхаясь от радости и не в силах поверить в такое счастье, был в объятиях Инженю, спасенной Кристианом, как мы уже рассказывали, и вверенной заботам одного из самых искусных хирургов Парижа.
Горе, как уверяют люди, скрывать легче, нежели радость.
И нам придется судить о душевной силе Ретифа по той невозмутимости, какую он проявил, возвратившись из предместья Сент-Оноре на улицу Бернардинцев.
Ничто в его осанке и в его физиономии не выдавало тайну, какую он только что узнал.
Глаза старика, правда, немного припухли и слегка покраснели; но он так много плакал от горя за эту неделю, что было невозможно заподозрить, будто недавно пролитые им слезы были слезами радости.
Кстати, домой Ретиф вернулся раньше Оже; он расположился у себя в комнате и стал ждать. По дороге он купил крепкий бурав, которым просверлил дырку в стене своего алькова.
Эта дырка была проделана таким образом, что приходилась точно на цветок на обоях Оже.
Сквозь дырку, просверленную под углом, комната преступника просматривалась как на ладони.
Через это маленькое отверстие взгляд Ретифа мог видеть все — от пола до потолка.
Ретиф сразу проверил это на опыте: притворившись больным, он лег в постель, чтобы убедиться в эффективности своей новой затеи.
Он видел, как в комнату вошел, держа в руках свечу, Оже. В мимике этого лица, освещаемого красноватыми отблесками ярко горящего фитиля, было что-то жуткое, заставившее побледнеть старика, который лежал в постели.