Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«От этой недели многое зависит», – писал он Максу. Материал был «сильным» и мог принести деньги, если бы только «Collier’s» взял его.
«Конечно, если он возьмется за меня, спасет мне жизнь, – написал Фицджеральд по поводу Кеннета Литтауэра, – но я отнюдь не уверен, что когда-нибудь снова смогу стать популярным писателем. Эта книга как никакая другая сможет честно все показать».
Редакторы из «Collier’s» совещались целую неделю, прежде чем отказали. Перкинс тут же получил спешную телеграмму от Фицджеральда с просьбой немедленно отправить копию материала в «Post». Скотт приписал к ней:
«ПОХОЖЕ, В МИРЕ НЕ ОСТАЛОСЬ НИ ОДНОГО СЕРЬЕЗНОГО РЕДАКТОРА ЖУРНАЛА».
Перкинс прочитал материал и отправил Скотту телеграмму:
«ПРЕКРАСНОЕ НАЧАЛО. ВОЛНУЮЩАЯ И НОВАЯ ТЕМА. МОГУ ПЕРЕСЛАТЬ ТЕБЕ ДВЕСТИ ПЯТЬДЕСЯТ И ТЫСЯЧУ К ЯНВАРЮ».
На следующий день он написал:
«Книге присуща магия, которой ты умеешь наполнять вещи. Ты великолепно изобразил весь этот международный бизнес, такой сильный и новый для людей вроде меня и большинства людей вообще. Ты вызвал огромный интерес и любопытство фигурой Стара. Это все просто замечательно, или я ничего в этом не понимаю».
Тысяча долларов, которую Перкинс пообещал в телеграмме, должна была поступить Максу вместе с небольшим наследством от покойной крестной матери.
Это было «то, что раньше называли “куш”, – написал Макс Скотту, – и он твой, если это как-то поможет книге. Я верю, что тебе по силам завоевать сердце Голливуда и все самое лучшее, что в нем есть». Он наставлял Фицджеральда «смело жать на газ, ибо у тебя есть на это право».
«Твое предложение одолжить мне тысячу долларов было самым добрым поступком, о котором я только слышал», – написал Скотт редактору.
«Когда Гарольд [Обер] расстался с сомнительной честью быть моим банкиром, я финансово оцепенел и внезапно задумался, а что такое деньги и откуда они берутся. Мне всегда казалось, что где-то точно есть еще, а тут вдруг оказалось, что нет», – объяснил он.
«The Post» отказал Скотту. Перкинс немедленно сообщил Фицджеральду, что, если тот в отчаянном положении, может попросить денег в любое время после Рождества. Фицджеральд написал редактору двадцать шестого декабря. Свое следующее письмо, написанное на рубеже десятилетия, Перкинс оформил в стиле новогодней открытки. Как никогда прежде гордый своим талантом к рисованию (особенно ему нравились профили Наполеона, в которых сохранялись черты автопортрета), Макс изобразил улыбающегося мужчину с напитком в руке, говорящего: «Вот как!» Подумав еще немного, Перкинс подписал напиток: «Coca-Cola». Паранойя пробудила лучшее в Фицджеральде, и он отправил Максу тщательно продуманный ответ:
«Я обнаружил определенное возмущение, сокрытое в вашем рисунке мужчины с “Coca-Cola”, – сказал он, а затем принялся лихорадочно защищаться. – В первой половине декабря или около того я поссорился с Шейлой Грэм, а затем встретил этого сосунка… из «Collier’s», который сказал, что мой роман никуда не годится… И все… спустя пять тяжелых дней, когда я старался держаться поближе к дому, мы с Шейлой помирились».
За четыре недели он не брал в рот ни капли и утверждал, что даже вид полной рюмки вызывал у него смертельную тошноту. Перкинс не предполагал, что получит такой ответ на свое письмо.
«Я не из тех, кто говорит загадками, я человек простой, – написал Макс в ответ. – Я ничего такого не подразумевал под тем рисунком. Я просто думал, что он тебе понравится. И этот человек был не ты, а я, и он подчеркивал мои благие намерения. Не пытайся найти какой-то скрытый смысл в моих словах или рисунках. Я всего лишь хотел продемонстрировать тебе свой талант».
Макс не удержался и пересказал эту историю нескольким друзьям.
«Вот что делает с человеком нечистая совесть!» – написал он Стразерсу Берту. Фицджеральд извинился за свою реакцию и признал, что чересчур вчитывается. Это напомнило Перкинсу ситуацию, когда Скотт обвинял Макса в том, что редактор прислал ему мемуары Гранта, чтобы показать судьбу чужих провалов.
Карьера Фицджеральда сократилась до вымученных коротких рассказов и договоров на создание сценариев. Прокладывая себе путь деньгами неделя за неделей, он однажды понял, что не видит в будущем ничего, кроме завершения романа.
«Это огромная привилегия – иметь работу, которая может увлечь так сильно, что позабудешь как о домашних проблемах, так и о тех, что за рубежом», – написал он Максу.
За годы, что Фицджеральд провел в Голливуде, он заработал много денег и смешался с обществом богатых и знаменитых, но все равно всегда чувствовал себя изгоем на «фабрике грез», бывшим жителем литературного мира, на которого махнули рукой и забыли. Он сказал Максу, что представлял, как через год или вроде того Скотти «будет уверять своих друзей, что я был писателем, и вдруг обнаружит, что ни одной моей книги не достать». Как это будет странно. Но каковы бы ни были причины, Фицджеральд знал, что нельзя винить в этом Перкинса.
«Ты (и еще один парень, Джералд Мерфи) были моими друзьями и пережили со мной самые темные времена за последние пять лет, – написал он Максу и добавил: – Когда-то я верил в дружбу, верил, что я могу (если не делал этого всегда) делать людей счастливыми, и это было веселее всего. Теперь даже это кажется водевильной мечтой о рае, огромным шоу трубадуров, в котором каждый – вечный Bones[253]».
Скотт спросил своего друга: «Сможет ли дешевая пресса удержать “Гэтсби” на виду у широкой публики или эта книги непопулярна? Она уже испытала свой шанс? Сможет ли популярное переиздание с предисловием, написанным не мной, а одним из почитателей книги – я мог бы выбрать кого-то, – снова сделать ее популярной в классных кабинетах, среди профессоров и поклонников английской прозы – где угодно. Но умереть… так бесповоротно и несправедливо, после такого успеха. Даже сейчас в американской художественной литературе очень мало авторов, чье творчество не несло бы, пусть даже слегка, мою отметину – в каком-то смысле я был первым».
После трех лет в Калифорнии иллюзии Скотта потерпели крах. Если это и была земля мечты, то застывшая на кинолентах.
Во всех письмах к Максу Перкинсу, Мерфи и Эдмунду Уилсону, с которым он возобновил дружбу, Скотт надеялся и верил в то, что все еще может творить, несмотря на множество тяжелых лет за плечами и нехватку времени впереди. Он написал своей дочери Скотти той осенью: