Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В общем, пока что на марше слово “Турция”. Турецкий марш буквально.
Кстати, в наши дни разные люди беспрерывно шутят на предмет возможного запрета на исполнение “Турецкого марша” евросоюзовского композитора В. А. Моцарта.
А уж такая ли это шутка, если вспомнить, как в начале 80-х, в разгар “разгула” польской “Солидарности”, из радиоточек, висевших на всех кухонных стенах, в одночасье исчез “Полонез” Огинского, который до того момента чуть ли не ежедневно транслировался в “концертах по заявкам радиослушателей” и прочих “Рабочих полднях”.
В наши дни шуток, построенных на диких преувеличениях, практически не бывает. То есть они бывают, но они уже не шутки. Да и такое понятие, как “гротеск”, уже ничего толком не означает.
Да, смех в наши дни стремительно теряет свои инструментальные возможности. Он фатально лишается своей традиционной способности влиять на ход событий и на состояние умов.
Впрочем, вопрос о том, можно шутить или нельзя, надо или не надо, – вопрос праздный, вопрос риторический. Столь же праздный и риторический, как вопрос о том, можно ли и нужно ли отключить одну из важнейших функций организма.
Способность к смеховой реакции – это едва ли не последнее, что мы имеем право терять.
Потому что это не только проверенная жизнью защитная реакция от мощного напора зловещего абсурда происходящего вокруг нас, не только надежный измеритель сохранившихся в нас нравственных и эстетических критериев, но и универсальный способ переговариваться между собой или хотя бы посылать друг другу позывные посреди мутных болотных испарений так называемого информационного пространства.
Способность к смеху – это утвердительный ответ каждого на отчаянный вопрос: “Эй! Есть тут кто живой?” Потому что смех – это жизнь и есть.
И давайте не будем забывать о маленькой девочке Алисе, сумевшей в облепившей ее со всех сторон фантасмагории, разрушающей все связи между явлениями, понятиями и категориями нормального человеческого мира, сохранить ясность рассудка и открытое отношение к жизни.
И давайте помнить, что сны не длятся вечно. В противном случае они называются совсем по-другому.
И мы, разумеется, как и она, однажды проснемся, и каждый скажет: “Какой удивительный сон приснился мне”.
Мой институтский товарищ ухаживал некоторое время за одной девушкой, нашей общей однокурсницей. Ухаживал, так сказать, всерьез. Настолько всерьез, что бывал у нее дома и даже был познакомлен с ее родителями. Забегая вперед, скажу, что счастливого брака, да и никакого другого брака не получилось. Впрочем, к тому, что я хочу рассказать, это не имеет отношения.
Отцом этой барышни был некий очень номенклатурный как бы ученый, чуть ли не академик или на худой конец членкор, автор и соавтор нескольких вузовских учебников по чему-то такому марксистско-ленинскому, кажется, по научному коммунизму – был такой когда-то. В общем, как тогда говорили, шишка.
В домашней обстановке, рассказывал мой приятель, он был невозможно обаятельным, обходительным, демократичным, веселым, остроумным, гостеприимным и до ужаса вольнодумным, с некоторым даже уклоном в прямое диссидентство. Домашняя библиотека кишела “тамиздатом” и заграничными альбомами по искусству, в котором он, кстати, неплохо разбирался.
При всем при том папаша этот не только писал учебники и не только вел вольные домашние беседы. Он еще время от времени выступал в газетах и журналах в качестве пламенного публициста, писавшего на разные актуальные общественно-политические темы. Статьи эти были не просто “идейно выдержанными” (других тогда и не публиковали). Они были откровенно мракобесными даже по тем временам. Как говорится, правее папы.
Однажды мой товарищ в минуты особой доверительности, усугубленной легким алкогольным вмешательством, набрался духу и все же спросил: “А вот скажите, Павел Николаевич (или Николай Павлович – это не важно в данном случае), как же все-таки так получается, что ваши статьи настолько расходятся со всем тем, что вы говорили, например, только что?”
Академик ничуть не обиделся. Он посмотрел на моего приятеля снисходительным взором, каким смотрят на любознательного, но простоватого отрока, и с непередаваемой задушевностью сказал: “Андрюша, милый! Читать же надо уметь”. – “Да я вроде умею”, – слегка растерялся Андрюша. “Значит, не умеете. Потому что там все между-строк. И если вы прочитаете внимательно, вы увидите, что там все ровно наоборот”.
Приятель потом попытался читать между строк, причем именно внимательно, и даже чуть ли не пытался переворачивать газету вверх ногами, но никакого “наоборот” у него так и не получилось, что он поначалу отнес на счет своей интеллектуальной неподготовленности к рекомендованному способу усвоения газетных материалов.
Таких относительно вежливых слов, как “двоемыслие” или “конформизм”, он тогда еще активно не употреблял, хотя и знал. А менее вежливые слова, такие, как, например, “продажность”, не приходили ему в голову, потому что этот дядька ему в целом-то скорее нравился. Печальное знание пришло чуть позже. И уже навсегда.
Я это, собственно, почему вспомнил? Я это вспомнил потому, что я легко представляю себе такую примерно сцену. Я легко представляю себе, как тот или иной из нынешних телевизионных “светильников разума”, когда ВСЕ ЭТО кончится (а это все обязательно кончится), с такой же снисходительной интонацией скажет: “Да вы что, ребята! Вы это, что ли, принимали все за чистую монету? Вы что, дураки, что ли? Слепые, что ли? Глухие? Вы что, не обратили внимания, как я там все время подмигивал то левым, то правым глазом? А как я руками делал, вы не видели? Я же показывал: не верьте, мол, все это брехня. А под каким углом я ставил носки ботинок, не заметили? Ну вы даете! А как я голос специально то повышал, то понижал, чтобы всем всё было понятно, вы не слышали? Да ла-адно! Да это же все был стеб чистой воды! Вы что, в конце-то концов! Совсем уже?”
И правда, что это мы? Читать же надо уметь. Желательно между строк. И внимательно.
Человек, как известно, соткан из противоречий. Вот и я, перечитав все только что мною написанное, немедленно захотел с самим же собой и поспорить.
Аналогия, конечно, соблазнительная и даже в каком-то смысле утешительная. Но, увы, она не вполне, как говорится, работает.
Тот академик, о котором я рассказал, играл по давно заведенным правилам публичного коммуникационного поведения того времени. Его учебники и его газетные статьи не проникали в сознание и уж тем более в подсознание. И я, и миллионы других воспринимали эти и подобные этим тексты как монохромный визуальный объект, не задевающий ни чувств, ни мыслей, как всего лишь совокупность выстроенных ровными рядками букв русского алфавита и слегка разнообразивших эту монотолитность пробелов и знаков препинания. Эти тексты были даже как-то вызывающе бесполезны, а если чем-то и полезны, то только с точки зрения пополнения сберкнижек их авторов или лишних строчек в их библиографии и, соответственно, в послужном списке. Но они были и не особенно вредны.