Шрифт:
Интервал:
Закладка:
7. Так я понимаю себя в своей вере. Пред Ним я благоговейно преклоняю колена как человек, или как воробей, или как меньше, чем ничто. Я знаю и вполне сознаю, что я делаю, и я знаю, что никогда не преклонял колена ни перед кем из людей. Но я понимаю себя в своей вере. И если вдруг маленькая девочка, для которой я являюсь воплощением всяческой мудрости и глубокомыслия, спросит меня: «Можешь ли ты постичь это все, или хоть что-то из этого, или хотя бы самую малость?», то я отвечу: «Нет, моя девочка, не в большей мере, чем воробей может постичь меня». Верить значит верить одновременно божественному и человеческому во Христе. Постигать Его значит постигать его жизнь по-человечески. Но постигать Его жизнь по-человечески никак не может быть чем-то бо́льшим, чем верить. Более того, постигать Его жизнь по-человечески и при этом не веровать – значит, терять Его: ведь Его жизнь – и для веры она такова – это жизнь Бого-человеческая. Я способен понимать себя в своей вере, я способен понимать себя в своей вере, и при этом способен в относительном заблуждении постигать человеческую сторону этой жизни: но постичь веру или постичь Христа я неспособен; я, напротив, способен понять, что претендовать на то, будто ты способен целиком и полностью постичь Его жизнь, это абсолютнейшее и, к тому же, кощунственное заблуждение. Знай, если бы здесь все решала телесная сила, я молил бы Бога даровать мне ее; но поскольку это не так, то я буду молить Бога (я дерзаю и поручиться пред Ним в своей честности), чтобы Он дал мне силу духа, чтобы сокрушить всю ту самонадеянность, которая желает постичь и мнит себя способной это сделать, – сокрушить ее, опрокинув в неведение, в котором пребываю я сам, – преклоняясь пред Богом.
Б
1. Священник (здесь это собирательный образ) говорит, конечно, в проповедях о тех величественных людях, которые пожертвовали жизнью ради истины. Как правило, священник, разумеется, полагает, что на его проповеди нет никого, кто мог бы при случае на что-то такое решиться. И если он, зная свой приход как духовник, уверен в этом достаточно твердо, тогда он бодро читает проповедь, он изрядно декламирует и вытирает пот. Если на следующий день к священнику пришел бы один из тех решительных людей, которые чужды всякой декламации, тихий, скромный, быть может, невзрачный человек, который заявил бы, что священник воодушевил его своим красноречием, так что он теперь твердо решил пожертвовать жизнью ради истины: что было бы тогда? Тогда священник, пожалуй, добродушно скажет ему: «О, Боже сохрани, как Вам такое взбрело; поезжайте развейтесь, примите слабительное». И если тогда этот невзрачный человек все столь же спокойно устремит на него свой взор и, глядя ему в глаза, продолжит говорить о своем решении, и притом в самых скромных выражениях, как это свойственно решительным людям, – тогда священник, конечно, подумает: лучше было бы мне не знать этого человека. – Или, если бы это был более способный священник, он стал бы тогда серьезно разговаривать с этим человеком, желая понять, с кем он имеет дело, и, если бы убедился, что этот человек не лжет, почтил бы его мужество.
Но моя проблема здесь даже не была упомянута: имеет ли человек право предать себя на смерть и быть убит ради истины? Ведь одно дело: имею ли я мужество для этого; и совсем другое: имею ли я на это право? Как у термометра есть положительная и отрицательная шкала, так и в области диалектического есть прямая шкала и шкала обратная. Но поскольку люди редко рассматривают или вовсе не рассматривают в таком обратном ракурсе диалектическое, к которому они прибегают, размышляя о том, как поступить им в жизни, постольку они редко доходят и до подлинной проблемы. Люди по преимуществу знают диалектическое только в прямом его виде. Я чаще всего читал большие философские работы и слушал лекции от начала и до конца; и при этом, читая и слушая, я всегда улавливал развитие мысли – только время от времени мне приходило на ум: писателю или доценту нужно было потратить огромное время на подготовку. Но вот: книга вышла, лекция позади, – и, что важнее, предполагается, будто предмет теперь уже полностью разъяснен и исчерпан. И я, думая, что теперь нам предстоит положить чему-то начало, я, естественно, оказывался вовсе не в состоянии разобраться в том, в чем полагал себя уже разобравшимся. Так и с моей проблемой. Обычно говорят о том, какое мужество нужно для того, чтобы пожертвовать жизнью ради истины, живописуют всевозможные опасности, позволяют большинству в страхе отпрянуть от них, и вот только он, мужественный, идет навстречу всем опасностям, идет, наконец, навстречу смертельной опасности, им восхищаются – аминь!
Тут-то как раз я и полагаю начало. Я начинаю не с его смерти, которая последовала за всем этим, но с предположения, что с мужеством все в порядке и недостатка в нем нет. Тут-то и вступаю я с вопросом: имеет ли человек право предать себя на смерть и быть убит ради истины?
2. Если человека убивают ради истины, то, конечно, должны быть какие-то люди, которые его убьют, это ведь очевидно. Не следует только забывать, что я исхожу из предположения, что его убивают действительно ради истины. В одни времена его могли бы убить власти, духовные или мирские, в другие времена толпа. В какие-то времена его могли бы убить по закону, вынеся законный приговор; но должно быть ясно – из чего я и исхожу, – что его убивают действительно ради истины, так что закон и приговор здесь мало что значат, ведь что такое закон и приговор без истины! Итак, те, кто его убивают, отягощают свою совесть убийством. – Имею ли я, в таком случае, право на это, то есть имеет ли человек право на то, чтобы ради истины позволить другим стать виновными в убийстве? Обязывает ли меня мой долг перед истиной идти в этом до конца, или, скорее, мой долг перед ближними велит мне немного уступить? Как далеко простирается мой