Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В своих интервью, пока он не перестал прошлой осенью их давать, он с некоторых пор употреблял слово “тоталитаризм”. Журналисты помоложе, для которых это слово означало тотальный надзор, тотальный контроль за умами, парады серых войск с ракетами средней дальности, считали, что он несправедлив к интернету. На самом деле он просто имел в виду систему, из которой невозможно выйти. Былая Республика, безусловно, преуспела в надзоре и парадах, но суть ее тоталитаризма ощущалась на более повседневном и тонком уровне. Ты мог сотрудничать с системой или ей противостоять, но чего ты не мог никогда, какую бы жизнь ни вел – жизнь приятную, безопасную или жизнь заключенного, – это быть от нее независимым. Ответом на все вопросы, крупные и мелкие, был социализм. Замени теперь “социализм” на “сети” – и получишь интернет. Его соперничающие друг с другом платформы едины в своем стремлении задать все параметры твоего существования. Если говорить о случае Андреаса, он, начав обретать подлинную известность, понял, что известность как явление перекочевала в интернет и архитектура интернета позволит его врагам без труда придать “вольфовской истории” выгодные им очертания. Как и в старой Республике, он мог либо игнорировать недругов и терпеть последствия, либо принять постулаты системы, сколь бы сомнительными он их ни находил, и увеличить ее могущество и расширить ее охват своим в ней участием. Он выбрал второе, но выбор не имел принципиального значения. В любом случае он, Андреас, зависел от этой революции.
Две революции, с которыми ему довелось иметь дело, были схожи, как мало что. Причем обе громко называли себя революциями. Признак легитимной революции – научной, к примеру, – то, что она не хвастается своей революционностью, она просто происходит. Хвастаются слабые и боязливые, хвастаются нелегитимные. Лейтмотивом его детства, прошедшего при режиме настолько слабом и боязливом, что он окружил население, которое якобы освободил, тюремной стеной, было то, что Республике выпала великая роль авангарда истории. Если твой начальник – дубина, если твой муж за тобой шпионит, режим в этом не виноват, ибо режим служит Революции, исторически неизбежной и в то же самое время чрезвычайно хрупкой, окруженной врагами. Это смешное противоречие – примета хвастливых революций. Нет такого преступления, нет такого непредвиденного побочного эффекта, каких не оправдывала бы система, которая не может не быть, но вместе с тем крайне уязвима.
Вечен оказался и функционер – деятель системы – как человеческий тип. Тон, которым на конференциях, проводимых фондом TED, в PowerPoint-презентациях, посвященных запуску нового продукта, в заявлениях, обращенных к парламентам и конгрессам, в книгах с утопическими заглавиями рассуждали новые, был таким же сладким сиропом, состоящим из удобной убежденности и личной капитуляции, как тот, что он хорошо помнил по временам Республики. Слушая их, он всякий раз вспоминал слова из песни группы “Стили Дэн”: So you grab a piece of something that you think is gonna last[100](по радио в американском секторе эту песню беспрерывно транслировали с прицелом на юных слушателей в советском). Привилегии, доступные в Республике, были не ахти какими: телефон, квартира, где есть хоть сколько-нибудь воздуха и света, вожделенная возможность ездить за границу; но энное число подписчиков в Твиттере, популярный профиль в Фейсбуке, четырехминутный ролик на канале CNBC – это что, намного больше? Главное, чем манит система, – чувство безопасности, рождаемое принадлежностью. Снаружи воздух воняет серой, еда дрянная, экономика в удручающем состоянии, цинизм не знает границ – но внутри классовый враг разгромлен. Внутри профессор и инженер учатся у немецкого рабочего. Снаружи средний класс тает быстрей, чем полярные льды, ксенофобы выигрывают выборы и запасаются штурмовыми винтовками, племена, враждующие на религиозной почве, истребляют друг друга – но внутри прорывные технологии делают традиционную политику неактуальной. Внутри децентрализованные узкоспециализированные сообщества меняют наши представления о креативности; революция вознаграждает тех, кто, поняв могущество сетей, готов идти на риск. Новый Режим даже взял на вооружение словечки из жаргона былой Республики: коллектив, чувство локтя. Как и тогда, принимается за аксиому, что возникает человек нового типа. В этом единодушны функционеры всех мастей. Их, похоже, никогда не смущало, что правящая элита у них состоит из человеческих особей старого типа – алчных, грубых, жестоких.
Ленин шел на риск. Шел на него и Троцкий, которого Сталин в итоге сделал советским Биллом Гейтсом и разгромил как скрытого реакционера. Самому же Сталину не нужно было так рисковать: террор действовал лучше. Хотя новые революционеры все как один заявляют о своей приверженности риску – в любом случае относительному, риску потерять чей-то венчурный капитал, самое худшее – риску, живя за родительский счет, зря потратить несколько лет, отнюдь не риску быть расстрелянным или повешенным, – наиболее удачливые из них следуют примеру Сталина. Подобно тем, старым политбюро, новое политбюро изображает себя врагом элиты и другом широких масс, оно якобы думает прежде всего о том, как исполнить желания потребителя, но у Андреаса (который, кстати, так и не научился хотеть себе то или это) создалось впечатление, что потребителями в большей мере движет боязнь: боязнь оказаться недостаточно популярными, крутыми, стильными, выпасть из обоймы, отстать от жизни. В Республике ужас на людей наводила государственная власть, при Новом Режиме – власть первобытного естества: убивай, или тебя убьют; ешь, или тебя съедят. В обоих случаях боязнь вполне резонна, логична; поистине она продукт логической мысли. Идеология Республики называлась “научный социализм”, и это название отсылает как назад, к террору якобинцев с их на диво эффективной гильотиной, подававших себя проводниками рационализма и Просвещения (другой вопрос, что рационализировали они прежде всего палачество), так и вперед, к террору технократии, вознамерившейся избавить человечество от человечности эффективностью рынков и рациональностью машин. Это неприятие всего иррационального, желание очиститься от него раз и навсегда – подлинно вечный признак нелегитимной революции.
У Андреаса был талант – может быть, самый большой из всех – находить в тоталитарных режимах особые ниши. Штази была его лучшим другом – пока им не стал интернет. Ему удавалось использовать сначала одно, а потом другое, находясь в стороне. Замечание Пип Тайлер о ферме “Лунное сияние” задело его, напомнив о сходстве с матерью, но она не ошиблась: несмотря на все полезное, что было сделано в рамках проекта, “Солнечный свет” сейчас работал главным образом на его “я”. Фабрика известности, маскирующаяся под фабрику разоблачений. Он позволял Новому Режиму демонстрировать Андреаса Вольфа как вдохновляющий пример открытости, а взамен, когда от этого нельзя было уклониться, защищал Режим от неприятной огласки.
Внутри Нового Режима было немало потенциальных Сноуденов – сотрудников, имеющих доступ к алгоритмам, с помощью которых Фейсбук наживается на личной информации о пользователях, или к алгоритмам, позволяющим Твиттеру манипулировать мемами, якобы возникающими спонтанно. Но страх умных людей перед Новым Режимом оказался еще сильней, чем страх, внушенный Режимом людям менее умным, перед Агентством национальной безопасности и ЦРУ, – ведь это азбука тоталитаризма: свои собственные методы террора приписывать врагу и представлять себя единственной защитой от его козней. Так что потенциальные Сноудены большей частью помалкивали. Дважды, впрочем, инсайдеры выходили на Андреаса (оба, что интересно, из Google) и предлагали ему внутреннюю электронную переписку и программы, откуда отчетливо видно, как компания накапливает личные сведения о пользователях и активно фильтрует информацию, хотя утверждает, будто лишь пассивно ее отображает. В обоих случаях Андреас, боясь ущерба, который мог нанести ему Google, отказался обнародовать документы. Чтобы сохранить чувство собственного достоинства, он был с предлагавшими откровенен: “Не могу. Google мне нужен на моей стороне”.