Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Родилась в Дофине в 1685 году; умерла в Париже в 1769 году.
Похоронена в Сен-Сюльпис, затем ее прах перенесен сюда, дабы упокоиться в одной могиле с ее достойным сыном, Виктором де Рикети, маркизом де Мирабо, получившим прозвание Друг людей; он родился в Пертюи, в Провансе, 4 октября 1715 года, умер в Аржантее 11 июля 1789 года.
Молите Господа за упокой их душ.
Культ смерти — столь могущественная религия, что доктор Жильбер на миг склонил голову и напряг память в поисках какой-нибудь молитвы, желая последовать призыву, с которым обращалось к каждому христианину это надгробие.
Но если в далеком детстве Жильбер и умел говорить на языке смирения и веры — предположение весьма сомнительное! — то сомнение, эта гангрена нынешнего века, давно уже стерло из его памяти все молитвы до последнего слова и на освободившемся месте вписало свои софизмы и парадоксы.
Сердце его было холодно, уста — немы; он поднял взгляд и увидал, как две слезы бегут по властному лицу Мирабо, на котором страсти оставили свои следы, как извержение оставляет лаву на склонах вулкана.
Слезы Мирабо пробудили в душе у Жильбера странное волнение. Он подошел пожать ему руку.
Мирабо понял.
Будь эти слезы пролиты по отцу, который заключил сына в тюрьму, мучил и терзал его, это было бы необъяснимо или банально.
Итак, он поспешил открыть Жильберу истинную причину своей чувствительности.
— Эта Франсуаза де Кастеллан, матушка моего отца, была достойная женщина,
— сказал он. — Все считали меня отталкивающе безобразным; она одна довольствовалась тем, что объявляла меня некрасивым; все меня ненавидели, а она меня почти любила! Но превыше всего на свете она любила собственного сына. И вот, как видите, любезный Жильбер, я их соединил. А с кем соединят меня? Чьи кости будут покоиться рядом с моими? У меня нет даже пса, который бы меня любил!
И он горько рассмеялся.
— Сударь, — произнес чей-то жесткий, проникнутый упреком голос, такие голоса бывают только у ханжей, — в церкви негоже смеяться!
Мирабо обратил к говорившему залитое слезами лицо и увидел перед собой священника.
— Сударь, — мягко спросил он, — вы священник в этой часовне?
— Да. Что вам от меня угодно?
— В вашем приходе много бедняков?
— Больше, чем людей, готовых уделить им подаяние.
— А известны ли вам люди, у которых милосердное сердце, которым присущ человеколюбивый образ мыслей?
Священник расхохотался.
— Сударь, — заметил Мирабо, — по-моему, вы не так давно оказали мне честь напомнить, что смеяться в церкви не принято.
— Сударь, — парировал уязвленный священник, — вы что же, намерены меня учить?
— Нет, сударь, но я намерен вам доказать, что люди, почитающие своим долгом прийти на помощь ближнему, не так редки, как вы полагаете. Так вот, сударь, по всей вероятности, я буду жить в замке Маре. И каждый мастеровой, не имеющий работы, найдет там и занятия, и плату; каждый голодный старик найдет хлеб; каждый больной, какие бы политические убеждения и религиозные принципы он ни исповедывал, найдет подмогу, и прямо с нынешнего дня, господин кюре, я открываю вам с этой целью кредит в тысячу франков в месяц.
И, вырвав листок из записной книжки, он написал на нем карандашом:
«Чек па получение суммы в двенадцать тысяч франков, каковую я передаю в распоряжение г-на аржантейского кюре из расчета одна тысяча франков в месяц, кои он употребит на добрые дела, начиная со дня моего переезда в замок Маре.
Составлен в церкви Аржантея и подписан на алтаре Богоматери.
Мирабо-младший»
И впрямь, Мирабо составил и подписал этот вексель на алтаре Богоматери.
Составив и подписав вексель, он вручил его кюре, который изумился еще до того, как увидел подпись, а когда увидел, изумился еще больше.
Затем Мирабо вышел из церкви, сделав доктору Жильберу знак следовать за ним.
Они вернулись в карету.
Хотя Мирабо и пробыл в Аржантее совсем недолго, а все же походя он оставил по себе два воспоминания, которым суждено было распространиться и перейти к потомству.
Некоторым натурам присуще такое свойство: куда бы они ни явились, их появление становится событием.
Таков Кадм, посеявший воинов в Фиванскую землю.
Таков Геракл, на виду у всего мира исполнивший свои двенадцать подвигов.
Еще и поныне — хотя Мирабо вот уже шестьдесят лет как умер, — еще и поныне, коль скоро вы остановитесь в Аржантее в тех самых описанных нами двух местах, где остановился Мирабо, то, если только дом не окажется необитаемым, а церковь пустой, вам непременно попадется кто-нибудь, кто во всех подробностях, словно это было вчера, расскажет о событиях, которые мы только что вам изобразили.
Карета до конца проехала по главной улице; потом, миновав Аржантей, она покатила по безонской дороге. Не успели путники проехать сотню шагов, как Мирабо заметил по правую руку парк с густыми кронами деревьев, меж которыми виднелись шиферные крыши замка и примыкавших к нему служб.
Это был замок Маре.
Справа от дороги, по которой следовала карета, перед поворотом на аллею, ведшую от этой дороги к решетке замка, виднелась убогая хижина.
У порога хижины на деревянной скамье сидела женщина, на руках она держала бледного, тщедушного, снедаемого лихорадкой ребенка.
Мать баюкала этот полутруп, подняв глаза к небу и заливаясь слезами.
Она обращалась к тому, к кому обращаются, когда ничего более не ждут от людей.
Мирабо издали заприметил это печальное зрелище.
— Доктор, — обратился он к Жильберу, — я суеверен, как древние: если это дитя умрет, я откажусь от замка Маре. Смотрите, это касается вас.
И он остановил карету перед хижиной.
— Доктор, — продолжал он, — у меня остается не больше двадцати минут до наступления темноты, чтобы посетить замок, поэтому оставляю вас здесь; вы догоните меня и скажете, есть ли у вас надежда спасти дитя. Потом, обратясь к матери, он добавил: — Добрая женщина, вот этот господин — великий врач; благодарите Провидение, пославшее его вам: он попытается спасти ваше дитя.
Женщина не понимала, наяву это происходит или во сне. Она встала, держа на руках ребенка, и залепетала слова благодарности.
Жильбер вышел из кареты.
Карета покатила дальше. Спустя пять минут Тайч звонил у решетки замка.
Некоторое время было не видно ни души. Наконец, пришел человек, в котором по платью нетрудно было распознать садовника, и открыл им.