Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь о высоком говорится высоким слогом. Душевное благородство, самосовершенствование, дружба, религия – все это безусловные ценности, и о них сказано прямо и однозначно. В ранних письмах А. Тургенева – к братьям, к Кайсарову – много бытовых и академических подробностей, рассуждений, наблюдений, но в минуты жизненных испытаний он сразу переходит на язык чувствительности и патетики, близкий к языку Жуковского. Тема смерти любимого брата Андрея (утрата величайшей ценности) вызывает высокую лексику, торжественные интонации. Выражение находится в прямом соответствии с содержанием высказывания.
В середине 1810-х годов у тех же корреспондентов нашлись другие возможности эпистолярного стиля. Наступает пора арзамасской буффонады, по выражению арзамасцев – «галиматьи». Автором большей части арзамасских протоколов, с их тяжеловесной – на нынешний вкус – и вычурной пародийностью, был Жуковский. Арзамасский стиль проникает и в письма Жуковского: «… недавно уведомили меня, что наш почтенный Староста вот я вас (В. Л. Пушкин. – Л. Г.) осрамил себя и Арзамас дурными стихами и что он за это в экстраординарном заседании отставлен от должности Старосты и переименован вотрушкою, и отдан на съедение Эоловой арфы (арзамасское прозвище А. Тургенева. – Л. Г.)»[36]
Почему крупнейшим мастером «галиматьи» стал именно мечтательный, меланхолический Жуковский? Это возможно было именно в силу иерархичности расчленяющего мышления. Арзамасская буффонада – это вышучивание «халдеев» «Беседы», чья деятельность воспринимается с отрицательным знаком оценки. Это и самовышучивание, пародийно противостоящее надутой торжественности «халдеев». У подобного самовышучивания был, таким образом, обратный смысл подразумеваемой собственной ценности. Тогда как романтическая ирония брала под сомнение и собственные ценности, вела с собственной ценностью сложную игру.
Жуковский (как и другие старшие арзамасцы) смеялся над смешным и пародировал отрицательное. «Галиматья» – особая сфера, не пересекающаяся со сферами меланхолии, мечты или пафоса и порывов в бесконечное.
Под конец в «Арзамас» пришли деятели (Николай Тургенев, Михаил Орлов), для которых противником была не «Беседа любителей русского слова», а русское самодержавие. С этим врагом предстояло бороться не пародиями, но совсем другими средствами. Появление в «Арзамасе» декабристов, как известно, ускорило его распад.
В «Арзамасе» перед распадом сошлись и столкнулись два типа сознания. Люди, совмещавшие обособленную сферу буффонады и «галиматьи» с неприкосновенной для них сферой религиозных, вообще потусторонних ценностей (Жуковский, Александр Тургенев), и люди декабристской ориентации. Те и другие исходили из безусловного, и соответствующая тема побуждала их пользоваться адекватным ей оценивающим (положительно или отрицательно) языком.
Это относится к декабристам и старшего и младшего поколения. Так, в письме Александра Бестужева к Вяземскому (1824), среди литературных и общественных новостей, возникают вдруг строки: «…я пристрастился к политике, да и как не любить ее в наш век – ее, эту науку прав людей и народов… этот священный пламенник правды во мраке невежества и в темнице самовластия»[37].
Здесь с предельной прямотой выражено отношение к ценностям и антиценностям. В переписке декабристов присутствует, конечно, шутка – обычная принадлежность «партикулярного письма» (выражение Пушкина) эпохи. Но комическое не возведено у них в систему, не имеет структурного значения.
Другую, противоречивую картину представляют характерные образцы эпистолярной прозы людей декабристской периферии, захваченных вольнолюбивыми настроениями (захвачено ими в той или иной мере было почти все образованное дворянство), но не принадлежавших к тайным политическим организациям.
Существовали тогда как бы две модели исторического характера – декабристская и онегинская. Изобразить декабриста Пушкин по цензурным причинам не мог. Он изобразил Онегина, хотя в окружении Пушкина, ближайшем и даже более отдаленном, собственно, не было людей в точном смысле онегинского типа. В Онегине сосредоточены тенденции, связывавшие определенный слой русского общества с общеевропейским «современным человеком»
Лермонтовский Печорин в последекабристскую пору был психологически конкретнее. Печоринская модель размножилась в обществе, так же как ее вульгарная разновидность – тип Грушницкого.
Сам Пушкин совсем не Онегин, но некое онегинское начало присуще ему как человеку, оставшемуся за пределами политических организаций двадцатых годов. О существовании тайных обществ Пушкин более чем догадывался – он с ними соприкасался и страдал от своей отторгнутости. Об этом рассказывает в своих воспоминаниях Пущин.
Пушкин принадлежал к среде, для которой существовали ценности, так сказать, прирожденные, само собой разумеющиеся – понятия чести, родины, общественного блага, поэзии, любви. Это был общий ценностный фон, обязательный и для тех, кто не принадлежал ни к активным носителям религиозно-мистических идей (Жуковский), ни к деятелям дворянской революции. Выработался особый склад сознания. Оно ушло уже от сентиментализма старшего поколения, романтизм не был для него органическим переживанием. В истоках своих оно ближе к французской традиции просветительского, вольтерьянского скептицизма.
В своем творчестве человек этого склада исходил из ценностей общественного и внутреннего, субъективного порядка. Они были для него неоспариваемой данностью. Но в частном своем обиходе, в качестве эмпирической личности, он запрещает себе говорить о высоком и прекрасном прямо соответствующими словами. Духовные, идеологические ценности тоже нуждаются в гарантии. Скептик как бы боится оставить неоплаченным счет, предъявленный безусловным. В частной жизни (в отличие от творчества) он не берет на себя эту ответственность. Он боится, как бы слово не оказалось больше своего предмета, и только порой позволяет подглядеть предмет сквозь разговорные, обиходные, шуточные речевые пласты.
Романтическая ирония работала иначе; она размывала границы между смешным и серьезным, одновременно утверждала и отрицала ценности. Словоупотребление русских вольнодумцев двадцатых годов не исключает ценности; оно их прячет, маскирует просторечием, шуткой, даже сквернословием. Так возникают своего рода эвфемизмы высокого.
Все это можно встретить в письмах Дельвига, Баратынского, других сверстников Пушкина. Но в письмах Пушкина эти тенденции находят свое полное выражение[38].
Вяземский был на семь лет старше Пушкина; все же ближе всего к пушкинской именно его эпистолярная манера. Хотя Вяземский чаще прибегает к ораторскому тону, к языку политической, публицистической прозы. Замечательный документ времени – переписка Вяземского с А. Тургеневым, собранная в четырех томах «Остафьевского архива». Обычно ее рассматривают как некое целое. Между тем эпистолярная позиция Тургенева другая. Она восходит к сентименталистским традициям его молодости, к арзамасской установке смеяться над смешным, а не над любыми явлениями жизни.