Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Снизу гул, несут, осторожно ступая, гроб, за гробом толпа, мы с Таней отошли в сторонку, гроб установлен, начинается траурный митинг. Митингом распоряжался В. Н. Ильин. Первое слово вновь предоставлено С. В. Михалкову. Поразительна энергия этого человека, замечу в скобках! (Уже тогда немолодой, а с той поры еще двадцать лет миновало, но Сергей Владимирович по-прежнему неутомим, действуя не столько в литературе, сколько на своих руководящих постах, — кого-то снимает, кого-то назначает, кого-то распекает, а иных — одобряет…) И опять вслед за ним мы услышали какого-то чиновника местного значения: он поведал нам о том, что покойный много лет проживал на территории подмосковного Ленинского района, был большим гуманистом, тружеником и человеком с большой буквы… И тут В. Н. Ильин сделал попытку митинг закрыть, но вперед вырвался Павел Нилин со словами: «Нет уж, я скажу!» — и рассказал о том, как совсем недавно гулял с Корнеем Ивановичем вон там, внизу, на этом поле, и говорили они о жизни, о смерти и о том, что такое посмертная слава, и нужна ли она, и о связи времен, рвущейся с уходом таких людей, как Чуковский. Он говорил, а Ильин беспокойно озирался, и едва говоривший замолк, как митинг был закрыт.
Господи, думала я, ну чего он боится? Быть может, его беспокоит мокрый снег, падающий на мертвое лицо Корнея Ивановича? Нет. Он и не глядит на это лицо. Неужели он до сих пор опасается, что в последнюю минуту с какой-нибудь неожиданной, непредусмотренной стороны появится, возникнет у гроба рослая фигура, явление которой сведет на нет все принятые меры и будет грозить выговором тем, кто отвечает за похороны? Или того боялся, что вдруг пожелает что-то сказать Лидия Корнеевна. И попробуй не дать слова родной дочери, а от нее неизвестно, чего ждать, вернее — хорошо известно, чего от нее ждать, и ясно, что такое выступление грозит неудовольствием, а то и гневом начальства. Миновала и эта опасность. Началось прощание. Но и тут, по инерции, что ли, распорядитель спешил: скорей, скорей… И внезапно снизу послышались голоса: «Чего торопишься!», «Да успокойся ты!» И еще что-то в том же грубовато-неодобрительном духе, и голоса эти, обращавшиеся к распорядителю на «ты», явно не принадлежали писателям. Я глянула вниз. Весь склон от могилы до асфальтовой внизу дорожки был тесно покрыт людьми, падал снег на обнаженные головы мужчин, на головные платки женщин. Это была деревня Переделкино. Это были отцы и матери детей, которым Корней Иванович построил библиотеку, детей, приходивших на костер, ежегодно устраиваемый на участке Чуковского, — десять еловых шишек — плата за вход! Много лет жил в Переделкине Корней Иванович, сменялись на его глазах поколения детей, и пришли с ним проститься те, кто вырос около него, а теперь сами стали родителями, и уже их дети ходили на костер и в библиотеку, и казалось, что так будет долго, что так будет вечно, но вот его не стало, и как же теперь будет странно и пусто в Переделкине!
И вот закрылась крышка гроба, и звуки забиваемых гвоздей, звуки мучительные для всех, кто любил того, кого сейчас медленно опустят в яму, навсегда, навсегда… Но с облегчением вздохнули те, кто нес ответственность за эти взрывоопасные похороны.
Вот, пожалуй, только в эти минуты я поняла, в чем была взрывчатая опасность. И в Солженицыне было дело, но не только ради него одного была создана обстановка боевой готовности…
В те времена незапланированных собраний не разрешалось, выступать публично следовало по бумажке, и кто что скажет, было известно заранее. А тут? Народу набежала туча, сдерживали, как могли, но всех не удержишь. Это ведь что получалось? Неорганизованное, никем не санкционированное и нежелательное сборище! На чьих похоронах? На похоронах писателя, ну да, известного, но запятнавшего себя симпатией к «врагу», к «предателю», другому бы не простили, а Чуковскому с рук сошло, и стар, а главное — слава мировая, в Оксфорде, нас не спросивши, какой-то мантией его наградили… Ну, короче говоря, лицо, власти неугодное! А власть наша издавна привыкла сама решать, какой писатель (художник, композитор, режиссер) должен считаться великим, какой — выдающимся, а какой — обычным, рядовым. По этим категориям и привилегии распределялись, и хоронили соответственно. А тут — все выбилось из привычных рамок, и чего ждать — неизвестно. Вот и понадобилось быть готовыми ко всему!..
Такова была многозначительная страница, вписанная похоронами Корнея Ивановича Чуковского в трагическую историю русской литературы второй половины XX века.
Путешествие по Италии со старым другом…
…Было бы вовсе недурно, если б каждый путешественник гонялся не столько за абсолютной верностью (которой достичь он почти всегда не в силах), сколько за искренностью; не боялся бы иногда не скрыть иного личного своего впечатления или приключения, хотя бы оно и не доставляло ему большой славы, и не справлялся бы с известными авторитетами…
1
«Вы помните Сан-Джиминьяно? Как там поют колокола!» Строчки из какого-то стихотворения. Кем оно написано и что там дальше? Не знаю.
Видимо, я запомнила их с голоса Леонида Ещина, молодого каппелевского офицера, бывавшего у моих родителей в начале двадцатых годов, а позже спившегося, опустившегося, погибшего. «Пускай я умру под забором, как пес, пусть жизнь меня в землю втоптала, я верю: то Бог меня снегом занес, то вьюга меня целовала». И это он читал тогда, и это я помню с тех пор. Спустя годы, натыкаясь в стихотворных сборниках на давно знакомые строки, я вновь слышала голос Ещина. Он и сам писал стихи, некоторые посвящены моей матери, в ее архиве хранится тетрадь, исписанная почерком скорее мелким, но с крупными прописными буквами. Там нет «Сан-Джиминьяно», но все мне кажется, что слова эти — Ещина.
Моя мать на Бестужевских курсах изучала эпоху итальянского Возрождения и была отправлена своим дядей А. И. Воейковым в Италию. Дядюшка профессор считал: если человек занимается эпохой Возрождения, то он обязан подышать воздухом его колыбели. И мать какое-то время этим воздухом дышала, влюбилась во Флоренцию и, конечно, ездила в Сан-Джиминьяно, это — рядом.
Годы и годы слово «Сан-Джиминьяно» звучало во мне музыкой стиха, воспринималось как стихи, никакого реального города, места под солнцем за этим