Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И она ела в безысходном молчании, тем не менее радуясь отдыху в эти минуты уединения. В тот день на обед подали мясо: редкое лакомство для общины, но, увы, не для Люси. То была конина, подпаленная снаружи и сохранившая свою изначальную синюшность. Слегка дрожащими пальцами Люси нарезала мясо маленькими кусочками и, стараясь не смотреть на него, заставила себя поесть. Снова усилие, снова борьба – эта волочащаяся за ней, все удлиняющаяся цепь. За Люси никто не наблюдал, и она не скрывала своего раздражения: нахмурилась, сузила глаза. Ее маленькое лицо дышало презрением.
Покончив с обедом, она выглянула в окно и увидела, что идет дождь – теплый, освежающий ливень, достаточно сильный, чтобы прогнать послушниц из сада. Поднявшись, Люси нехотя направилась в общую комнату, где в сырую погоду проходил час отдыха.
И снова, оказавшись среди шума, она ощутила в себе эту внутреннюю борьбу.
Когда Люси вошла, никто не обратил на нее внимания, поскольку устав запрещал упоминать обряд искупления, но она знала, что нужно делать. Ей следует разговаривать, улыбаться и смеяться с окружающими, будто забыв об унижении, ясно давая понять, что она не питает злобы. У окна сгрудились, болтая и хихикая, несколько женщин – среди них были Тереза с Вильгельминой и Маргаритой. Подсев к ним, Люси почувствовала на себе бдительный взгляд наставницы, и отвернулась. Нынче она будет вести себя беспечно.
За окном барабанил сильный дождь, но некоторые послушницы бесстрашно продолжали работать в саду, подоткнув подол, выпятив зад и широко расставив ноги в сабо. На них не действовали ни дождь, ни устав.
Люси испугал голос, внезапно прозвучавший у самого уха:
– Это займет твои пальцы.
Приятный голос принадлежал сидящей рядом новициатке. У нее на коленях лежала картонная коробка, заполненная кусками шпагата. Каждая послушница чем-то занималась в часы отдыха, когда шел дождь: переделывала использованные конверты для повторного применения, приводила в порядок лоскуты ткани из рабочей комнаты, связывала узлами веревки, из которых делались плети для бичевания, – словом, выполняла разные работы, рекомендованные уставом. И Люси, слабо улыбнувшись в ответ на улыбку соседки, взяла шпагат из коробки и принялась разглаживать его тонкие концы. Тщательно распутывала петли, развязывала узелки, распрямляла, а затем сворачивала бечевку в аккуратные маленькие мотки – таково было ее нынешнее занятие.
Вокруг разговаривали, реплики носились взад-вперед, как воланы при игре в бадминтон.
– Нужно сочинить поздравительные стихи.
– Ну да, юбилей матушки.
– Ты ведь сочинишь стихи, Тереза?
– Ну конечно… для матушки… понятно.
Пауза. Это злобные домыслы Люси или подобострастные слова вправду предназначены для ушей Мари-Эммануэль с единственной целью – доставить ей удовольствие?
– О-о, взгляните, матушка, какой милый цвет! – оживленно промолвила одна женщина, игривым кошачьим жестом вытаскивая из коробки лоскут атласа.
Мари-Эммануэль с важным видом кивнула, но без особого восторга.
Вдруг Маргарита с радостным удивлением указала на пол:
– Ах, матушка, сестра Габриэлла опять потеряла подвязку!
В общине в качестве подвязок использовалась кромка от твида.
Все засмеялись, а Габриэлла покраснела и со смехом подняла маленькую подвязку.
– Ясно, что она не твоя, – сказала Тереза сидевшей рядом Вильгельмине.
Из мощной груди фламандки вырвался звучный смех. Последовала короткая пауза, а затем Вильгельмина снова взялась за работу. Она педантично разрезала газеты на квадраты, для повторного и конечного использования в уборной. Фламандка делала это с точностью, продиктованной любовью к Богу, но в ее ближайшем окружении это занятие постоянно давало повод для открытого и простодушного веселья. И вот Тереза, возвращаясь к этой теме, проказливо объявила подругам:
– Нельзя ее прерывать. Позвольте ей продолжать с той же délicatesse[43].
– У нее удивительно ловко получается, правда?
– Да, вот где подлинное качество.
Послышалось хихиканье.
– Увидите еще, – коротко хохотнув, откликнулась Вильгельмина. Она уже давным-давно оправилась от неприятностей «покаяния». – Потом… увидите. – Она подцепила толстой лапой газетный квадрат.
– Не хватай, – чопорно заметила Тереза. – Это слишком важно.
Раздался взрыв смеха, и даже Мари-Эммануэль, бдительная и невозмутимая, как всегда, слегка приоткрыла губы. Воцарилось веселье, естественное, бесхитростное, понятное, дозволенное, – сейчас можно было вести себя подобно малым детям, хохотать и радоваться. Однако Люси не смеялась. Для нее это выглядело гнусной вульгарностью, и кипевшее глубоко внутри негодование внезапной вспышкой прорвалось наружу. Неужели это и есть эталон человеческой души, стремящейся ввысь, к Спасителю?
Испытывая отвращение, потрясенная и смущенная, она продолжала упорствовать в собственной вере. Она пойдет вперед, все выдержит и все преодолеет. Она крепко стиснула зубы.
Со своим худым бледным лицом и изнуренным негнущимся телом, Люси являла собой образ бесконечно страдающего человека, распутывая неловкими, слегка дрожащими пальцами куски бечевки, – как символ того, что она распутывает короткую нить своей жизни.
Следят ли за ней? Она не знала. Но не могла отделаться от странного, приводящего в смятение чувства, что всем известны ее тайные мысли. Подавленная постоянной скученностью общинной жизни, она страстно жаждала уединения. Но ее желание сбывалось лишь ночью в келье, когда, лежа в постели, Люси напряженно всматривалась в зыбкую темноту, пытаясь различить невидимую фигуру на кресте, висящую на противоположной стене. Эта фигура в те бессонные часы светилась в воображении Люси, если не считать светлых ночей, когда луна бросала через узкую решетку мимолетные лучи, заливая гипсового Христа белым светом.
Она спала мало, и сон ее был беспокойным и прерывистым. Матрас с оческами, на котором она спала в пору постулата, убрали, и теперь у нее была обычная постель монахинь – мешковина, неплотно набитая соломой. Однажды Мари-Эммануэль, по обыкновению, холодно и важно изрекла:
– Уже два месяца прошло после обряда облачения. Сегодня ляжешь на соломе, как лежал в яслях наш благословенный Господь.
Это было правильно и достойно. Что подходило Господу, то подходит и ей, Люси. В этом нет жертвы. Но хотя дух был готов с отвагой принять лишения, тело с неохотой соглашалось спать на этом жалком ложе. Более того, недавно ее перевели в другую келью, что соответствовало уставу, ибо слишком долгое пребывание в одной келье накладывало на жилище запретный отпечаток собственности, и к этой перемене Люси еще не привыкла. Она жаждала сна, который по-прежнему ускользал от нее.