Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каждый понедельник и четверг тюрьму охватывает беспокойство. Еще ночью призраки приходят в движение, сидят у дверей, дрожа всем телом, прислушиваются к звукам в коридорах. По-прежнему слышны шаги караульных, всего лишь два часа ночи. Но скоро… Может быть, уже сегодня. И они просят, молят: хотя бы еще три дня, хотя бы вот эти четыре дня до следующего срока казни, тогда я покорно подчинюсь, но только не сегодня! Они просят, молят, клянчат.
Часы отбивают четыре. Шаги, звон ключей, бормотание. Шаги приближаются. Сердце начинает громко стучать, человека бросает в пот. Внезапно лязгает в замке ключ. Тише, тише, это отперли соседнюю камеру, нет, другую, еще дальше! Пока что не твой черед. Быстро заглушенное: «Нет! Нет! На помощь!» Шарканье ног. Тишина. Размеренные шаги караульного. Тишина. Ожидание. Испуганное ожидание. Я этого не вынесу…
И после бесконечного срока, после бездны страха, после невыносимого ожидания, которое все-таки приходится выносить, опять приближается бормотание, шарканье множества ног, лязганье ключей… Все ближе, ближе, ближе. О господи, только не сегодня, хотя бы еще три дня! Дзынь! Ключ в замке — у меня? О-о, у тебя! Нет, это в соседней камере, несколько невнятных слов, стало быть, забирают соседа. Забирают, шаги удаляются…
Время медленно раскалывается, короткое время медленно крошится на бесконечное множество малюсеньких осколков. Ждать. Только ждать. И шаги караула в коридоре. О боже, сегодня они просто забирают всех подряд, из соседних камер, следующий — ты. Следующий… ты!.. Через три часа ты будешь трупом, это тело умрет, эти ноги, которые пока что носят тебя, станут мертвыми палками, эта рука, которая трудилась, гладила, ласкала и грешила, станет попросту гнилым куском плоти! Невозможно — и все-таки правда!
Ждать… ждать… ждать! И вдруг ожидающий видит, что за окном брезжит день, слышит звонок: подъем! Настал день, новый рабочий день — и его опять пощадили. У него еще три дня сроку, четыре дня сроку, если нынче четверг. Удача улыбнулась ему! Дышится легче, наконец дышится легче, может быть, его вообще пощадят. Может быть, случится крупная победа, а с нею амнистия, может быть, его помилуют, дадут пожизненный срок!
Час облегченного дыхания!
А страх возвращается, отравляет эти три-четыре дня. На сей раз они остановились прямо рядом с твоей камерой, в понедельник начнут с тебя. О, что же делать? Я ведь еще не могу…
И снова, и снова, всегда снова, дважды в неделю, каждый день недели, каждую секунду — страх!
И месяц за месяцем — смертный страх!
Иногда Отто Квангель спрашивал себя, откуда ему все это известно. Он ведь никогда ни с кем не говорил, и с ним тоже никто не говорил. Несколько сухих слов надзирателя: «Следуй за мной! Встать! Быстрей работать!» Разве что при раздаче еды слово, даже не выдохнутое, всего лишь сформированное губами: «Сегодня семь казней», — и больше ничего.
Но чувства его невероятно обострились. Угадывали то, чего он не видел. Слух улавливал любой шорох в коридоре, обрывок разговора при смене караула, проклятие, вскрик — все открывалось ему, ничто не пропадало. А затем ночами, долгими ночами, которые согласно тюремному распорядку продолжались тринадцать часов, однако никогда не были ночами, потому что в камере постоянно горел свет, он иной раз шел на риск: взбирался повыше, к окну, вслушивался в ночь. Знал, что часовым внизу, во дворе, с их вечно лающими собаками, приказано стрелять по любому лицу в окне, и нередко они вправду стреляли, — но все равно шел на риск.
Стоял на табуретке, чувствовал чистый ночной воздух (уже сам этот воздух оправдывал любую опасность) и слушал перешептывания от окна к окну, сперва вроде как бессмысленные: «Карл опять того!» или: «Женщина из триста сорок седьмой нынче весь день совсем никуда». Но со временем он во всем разобрался. Со временем узнал, что в соседней камере сидит контрразведчик, который якобы продался врагу и уже дважды пытался покончить с собой. А в камере за ним сидел рабочий, спаливший на электростанции генераторы, коммунист. Надзиратель Бреннеке добывал бумагу и огрызки карандашей, а еще украдкой выносил на волю письма, если оттуда, с воли, его подкупали, очень большими деньгами или лучше продуктами. И… и… весточка за весточкой. Тюрьма для смертников тоже говорит, дышит, живет, в тюрьме для смертников тоже не гаснет неодолимая человеческая потребность высказаться.
Но хотя Отто Квангель порой рисковал жизнью, чтобы послушать, хотя его чувства без устали следили за малейшей переменой, он все же оставался не вполне таким, как остальные. Иногда они догадывались, что и он стоит у ночного окна, кто-нибудь шептал: «Ну, как ты, Отто? Прошение о помиловании уже вернулось?» (Они всё о нем знали.) Однако он никогда не отзывался ни словом, никогда не признавал, что тоже слушает. Квангель не принадлежал к их числу, хотя его ожидала та же участь, он был совсем иным.
И эта его инаковость шла не оттого, что он был одиночкой, как раньше, не от потребности в покое, которая до сих пор отделяла его от всех, не от его нелюбви к разговорам, которая раньше делала его молчаливым, — нет, она шла от маленькой ампулы, переданной советником апелляционного суда Фроммом.
Эта ампула с прозрачным раствором синильной кислоты освободила его. Остальные, товарищи по несчастью, должны пройти последний горький путь; у него же есть выбор. Он может умереть в любую минуту, ему достаточно только захотеть. Он свободен. Здесь, в тюрьме для смертников, за стенами и решетками, в наручниках и кандалах, он, Отто Квангель — бывший мастер-столяр, бывший сменный мастер, бывший супруг, бывший отец, бывший бунтарь, — стал свободен. Вот чего они достигли, освободили его, он свободен, как никогда в жизни. Он, обладатель этой ампулы, не страшится смерти. Смерть все время при нем, в любую минуту, как друг. Ему, Отто Квангелю, незачем по четвергам и понедельникам просыпаться задолго до срока и испуганно прислушиваться у двери. Он не принадлежит к их числу, совсем не принадлежит. Ему незачем терзаться, поскольку конец всем мучениям всегда при нем.
Он вел здесь хорошую жизнь. Она ему нравилась. Он даже не был вполне уверен, что когда-нибудь воспользуется ампулой.