Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Лондоне надобно работать в самом деле, работать безостановочно, как локомотив, правильно, как машина. Если человек отошел на день, на его месте стоят двое других; если человек занемог, его считают мертвым все, от кого ему надобно получать работу, и здоровым все, кому надобно получать от него деньги.
Мюллер, Мюллер!.. Куда ты попал из должности Виргиния в Берлине, из салонов Виардо, из помещичьей неги Ж. Санд! Прощай, ноганские пресале[645] и пулярды; прощай, русские завтраки, продолжающиеся до вечера, и русские обеды, оканчивающиеся на другой день; да прощай и русские: в Лондон русские ездили на скорую руку, сконфуженные, потерянные – им было не до Мюллера. Да, кстати, прощай и солнце, которое так хорошо греет и весело светит, когда нет денег на внутреннее топливо… Туман, дым и вечная борьба работы, бой из-за работы!
Года через три Мюллер стал заметно стареть; морщины прорезывались глубже и глубже – он опускался. Уроки не шли (несмотря на то, что он на немецкий лад был очень основательно учен). Зачем он не ехал в Германию? Трудно сказать, но вообще у немцев, даже у таких неистовых патриотов, как Мюллер, делается, поживши несколько лет вне Германии, непреодолимое отвращение от родины, что-то вроде обратного Heimweh[646]. В Лондоне он не мог свести концов. Длинная масленица, длившаяся около десяти лет, кончилась, и суровый пост захватил добродушного буммлера; потерянный, вечно ищущий захватить денег, кругом в маленьких долгах, он был жалок и становился диккенсовским лицом, все еще доканчивал «Эрика», все еще мечтал, что продаст его и заслужит разом талеры и лавры, – но «Эрик» был упорен и не оканчивался, и Мюллер, чтоб освежиться, дозволял себе, сверх пива, одну роскошь – plaisirtrain[647] в воскресенье. Он платил очень дешево за большие пространства и ничего не видал.
– Я еду на Isle of Wight взад и вперед (помнится, 4 шиллинга), и завтра утром рано буду опять в Лондоне.
– Что же ты увидишь там?
– Да, но зато четыре шиллинга!
Бедный Мюллер, бедный буммлер!
А впрочем, пусть он ездит в Рейд, не видавши его; лишь бы также не видал будущего: в его гороскопе не осталось ни одной светлой точки, ни одного шанса. Он, бедняга, безотрадно и бесследно исчезнет в лондонском тумане.
Отрывок этот идет за описанием «горных вершин» эмиграции, от их вечно красных утесов до низменных болот и «серных копей»[648]. Я прошу читателя не забывать, что в этой главе мы опускаемся с ним ниже уровня моря и занимаемся исключительно илистым дном его, так, как оно было после февральского шквала.
Почти все описанное здесь изменилось, исчезло; политические подонки пятидесятых годов занесло новыми песками и новыми грязями. Истощился, притих, вымер этот низменный мир волнений и гонений, отстой его успокоился и занял свое место в слойке. Оставшиеся личности становятся редкостью, и я уж люблю с ними встречаться.
Печально уродливы, печально смешны некоторые из образов, которые я хочу вывести, но они все писаны с натуры – бесследно исчезнуть и они не должны.
Простые несчастья и несчастья политические. – Учители и комиссионеры. – Ходебщики и хожалые. – Ораторы и эпистолаторы. – Ничего не делающие фактотумы и вечно занятые трутни. – Русские. – Воры. – Шпионы
…От серной шайки, как сами немцы называют марксидов, естественно и недалеко перейти к последним подонкам, к мутной гуще, которая оседает от континентальных толчков и потрясений на британских берегах и пуще всего в Лондоне.
Можно себе представить, сколько противоположного снадобья захватывают с собой с материка и оставляют в Англии приливы и отливы революций и реакций, истощающих, как перемежающаяся лихорадка, европейский организм, и что за удивительные слои людей низвергаются этими волнами и бродят по сырому, топкому лондонскому дну. Каков должен быть хаос понятий, воззрений у этих образцов всех нравственных формаций и реформаций, всех протестов, всех утопий, всех отчаяний, всех надежд, встречающихся в закоулках, харчевнях и питейных домах Лестер-сквера и его проселочных переулков. Там, где, по выражению «Теймса», обитает жалкое население чужеземцев, носящих шляпы, каких никто не носит, и волосы там, где их не надобно, население несчастное, убогое, загнанное и которого трепещут все сильные монархи Европы, кроме английской королевы». Да, там действительно по public-hous’ам и харчевням сидят эти чужие, эти гости, за джином с горячей водой, с холодной водой и совсем без воды, с горьким портером в кружке и с еще больше горькими словами на губах, поджидая революции, к которой они больше не способны, и денег от родных, которых никогда не получат.
Каких оригиналов, каких чудаков я не нагляделся между ними! Тут рядом с коммунистом старого толка, ненавидящим всякого собственника во имя общего братства, старый карлист, пристреливавший своих родных братьев во имя любви к отечеству, из преданности к Монтемолино или Дон Хуану, о которых ничего не знал и не знает. Там рядом с венгерцем, рассказывающим, как он с пятью гонведами опрокинул эскадрон австрийской кавалерии, и застегивающим венгерку до самого горла, чтобы иметь еще больше военный вид, – венгерку, размеры которой показывают, что ее юность принадлежала другому, – немец, дающий уроки музыки, латыни, всех литератур и всех искусств из насущного пива, атеист, космополит, презирающий все нации, кроме Кур-Гессена или Гессен-Касселя, смотря по тому, в котором из Гессенов родился, поляк прежнего покроя, католически любящий независимость, и итальянец, полагающий независимость в ненависти к католицизму.
Возле эмигрантов-революционеров эмигранты-консерваторы.
Какой-нибудь негоциант или нотариус, sans adieu[650] удалившийся от родины, кредиторов и доверителей, считающий себя тоже несправедливо гонимым, какой-нибудь честный банкрут, уверенный, что он скоро очистится, приобретет кредит и капитал, так, как его сосед справа достоверно знает, что на днях la rouge[651] будет провозглашена лично самой «Марьянкой», а сосед слева – что орлеанская фамилия укладывается в Клермоне и принцессы шьют отличные платья для торжественного въезда в Париж.
К консервативной среде «виноватых, но не осужденных окончательно за отсутствием подсудимого», принадлежат и больше радикальные лица, чем банкруты и нотариусы с горячим воображением; это люди, имевшие на родине большие несчастия и желающие всеми силами выдать свои простые несчастия за несчастия политические. Эта особая номенклатура требует пояснения.