Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В мое время стоило добраться до библиотеки на Дзержинского, дверь в дверь с Музеем истории и реконструкции Москвы, четвертый этаж без лифта, и открывались врата познания. Как вспомнишь этот подарок судьбы, так мороз по коже продирает при мысли, если бы закрыли библиотеку, прежде чем я успел залатать прорехи в образовании?
Наверстывая из нашего образования изъятое, передержанный на прогрессивной диете, набросился я на консерватизм и реакцию. Начал с Аполлона Григорьева. Его «Скитальчества», которые у нас были дома, я читал, но не вчитывался, многое не понимал. В институтской библиотеке обнаружился напоминающий «Литературное наследство» увесистый сборник «Материалов к биографии Григорьева» и тома из разных изданий собрания его сочинений. Сочинения в разных изданиях не раз начинались и никогда не заканчивались. Погрузившись в григорьевский мир, я осознал, насколько он – мой символический «сосед»: от Козихинского переулка, где он родился и где в мое время находилась общественная прачечная, до Малой Полянки, где он провёл юность, от центра Москвы до Замоскворечья всюду мы с юнгианской многозначительностью оказывались, так сказать, рядом. На улице Чехова (бывшая Большая Дмитровка) дом Григорьевых находился напротив Райкома Комсомола, на Малой Полянке окна нашей квартиры выходили на пустырь и остатки ворот у дома Григорьева.
Выучил я наизусть его покаянные письма Погодину – автопортрет без ретуши. Кунцевские ночи, когда на даче у Боткина Григорьев витийствовал и, развивая идеи органические, проповедовал целостность и самобытность. Слушал его Островский, слушал молодой Толстой. «Бедность не порок», «Гроза», «Война и мир», «Братья Карамазовы», всюду слышен Григорьев, в строках и между строк, хотя закавычить его слов невозможно – он был веянием.
«Гамлета» Григорьев выучил наизусть, а толковал так, словно трагедии не читал или читал не до конца, трактуя пьесу как оправдание недействия. Опровергая Добролюбова, «сосед» не читал ни «Обломовщины», ни «Тёмного царства». Ругал леворадикальных журналистов, «теоретиков», и не оспаривая их теорий по существу, отделывался зубоскальством. В полемике с Добролюбовым допускал удивительную передержку и очевидное смешение понятий: пьесу путал со спектаклем, то есть очищающий катарсис со смыслом представления. Получалось, что не может быть обличением «темного царства» прекрасное представление. Отзвук того же впечатления мне слышался в ликовании, с каким Дед Вася произносил «Шире дорогу – Любим Торцов идет!» – тот самый Любим Торцов, согласно восторженным словам Григорьева, «пьяный, исхудалый, но с чисто русскою душой». Видел мой дед «Бедность – не порок» в Малом театре 1900-х, он не называл исполнителей, но известен репертуар, поколение спустя после Григорьевских времен, и я установил, что дед был восхищен Михаилом Провычем Садовским в роли Дикого и Константином Рыбаковым – Любимом Торцовым. Показалось понятным, почему Григорьев мог думать так, как он думал. Прекрасные актеры своим искусством облагораживали Кит Китычей, вызывая сочувствие к темноте и бессердечию.
Обещал Григорьев объяснить, в чем суть нового слова, сказанного Островским, Колумбом Замоскворечья, он снова и снова принимался излагать свою мысль, однако не дальше тавтологии: народно, потому что правдиво, правдиво, потому что народно. Свое положительное истолкование «Грозы» все откладывал и в конце концов так и не истолковал, а только обозначил, и обозначил замечательно, как он это делал, называя выразительно-живыми словами, что надо бы объяснить: «Ведь мы ищем, мы просим ответа на страшные вопросы у нашей, мало ясной нам жизни; ведь мы не виноваты ни в том, что вопросы эти страшны, ни в том, что жизнь наша, эта жизнь, нас окружающая, нам мало ясна с незапамятных времен»[222]. И… и… оставлено до другого раза, какого не представилось. Аполлон Григорьев – порыв и проволочки, прозрение и сумбур, начатое и брошенное, неуправляемая самобытность, воплощением которой служил он сам, способный постичь и неспособный свою же мысль довести до конца, не анализ и не выводы, а всего лишь веяние, и – какое веяние! – оно не улетучилось, ведь наша жизнь, как была, так и осталась нам мало ясна.
Библиотека была замечательна доступностью. Книги под рукой, зашел, с полки взял, прочитал. Велика ли доблесть прочитать? Для нашего поколения – проблема проблем. Крупнейшие фигуры, скажем, славянофилы, для нас со школьной скамьи и на протяжении университетских лет практически не существовали. Их не запрещали и не переиздавали. Множество книг находилось в спецхране, и даже там, за железной дверью, доступность книг разграничивалась. На «закрытых» книгах стояла «гайка», шестигранный знак запрета, на некоторых книгах две гайки, некоторые и под двумя гайками было прочитать нельзя, к ним требовался дополнительный «допуск». А прочитать, надо признать, прочитали, сколько прочитали! Что прочитал, о том без промедлений можно было поговорить со старшими сотрудниками – шли по коридору. Получал незамедлительно консультацию у специалистов, которые те же тексты изучали и комментировали с монашеским прилежанием, как определил Сноу.
Слушая их, я не слышал «Мне кажется» или «По моему мнению». Разумеется, у них были мнения, но сообщали они итог общих усилий после перетряски на исследовательском «решете». Все, почти без исключения, трудились в самом деле, словно послушники, посвятившие себя предмету изучения. Это сразу чувствовалось, когда я сравнивал их с истолкователями, у которых прежде всего «я думаю», хотя толком ещё и не знают, о чем и что думать.
Мне поручили просматривать английские тексты Герцена и даже пропечатали редактором в списке участников издания его Собрания сочинений. С тех пор, в хорошую минуту, когда мы с друзьями отдыхали, я стал от них требовать, чтобы они меня иначе не называли, и друзья не отказывали: «Эх, ты, ррредакторрхерррцена!». Писал Герцен на английском немного, но я многое узнал, вчитываясь в примечания, составленные сотрудниками герценской группы. Примечания мне казались чудом: не имевшие доступа к заграничным источникам (а что без них Герцен?) восстанавливали атмосферу его эпохи. В годы железного занавеса, перед поездкой в Англию, с лошадьми, я вознамерился взять с собой материал по Герцену, от чтения которого у меня кружилась голова и пламенели мозги. Хотел совершить «Герценский маршрут» и попросил Путинцева Владимира Александровича, руководителя издания герценских сочинений, снабдить