Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А ведь правда: сколько раз он приезжал в родное Константиново за последние годы, и ни разу не собрались они послушать его стихи, никому в голову не пришло принять его на родине не как Серегу Есенина, а как поэта, как всенародную славу. С. Н. Соколов вспоминал: «Как это ни покажется сейчас странным, но так получалось, что Есенин, стихи которого уже тогда переводились на иностранные языки, в своем родном селе был как поэт малоизвестен. Все здесь смотрели на него как на односельчанина, наезжающего летом погостить из города. Нам, местным учителям, даже не пришло в голову шире познакомить константиновцев с поэзией Есенина. Ни разу не устроили мы и литературного вечера, когда он бывал в селе. Говорить об этом теперь приходится с болью, сожалением и грустью. Кто знает, может быть, видя такое „внимание“ к своему творчеству со стороны нас, односельчан, Есенин временами с грустью думал о том, что
Драма непонимания, отношение к нему родных лишь как к добытчику всю жизнь кровоточащей раной отзывались в душе Есенина. Этой кровью написаны многие его строки «Руси советской»:
Сколько криков было брошено в Есенина со стороны недругов, жизнь заканчивалась, а отцу и матери по-прежнему было «наплевать на все его стихи». Потому он и сказал в конце жизни: «Я не хочу быть крестьянским поэтом». Нет пророков в своем малом отечестве. История повторяется. Через несколько десятилетий Николай Рубцов прислал одному из авторов этих строк (Станиславу Куняеву) письмо из вологодской глуши, из своей деревни Николы: «Я опять пропадаю в своем унылом далеке, в селе Никольском: в прелестях этого уголка я уже разочаровался, так как нахожу здесь не уединение и покой, а одиночество, и такое ощущение, будто мне все время кто-то мешает и я кому-то мешаю, будто я перед кем-то виноват и передо мной – тоже. Я проклинаю этот божий уголок за то, что нигде здесь не подработаешь, но проклинаю молча, чтоб не слышали здешние люди… Откуда им знать, что после нескольких (любых удачных и неудачных) написанных мной стихов мне необходима разрядка: выпить и побалагурить».
И это о деревне Николе, которая стала знаменита на всю Россию лишь потому, что в ней несколько лет в детском доме прожил Коля Рубцов. И это Коля Рубцов, написавший:
«Мне поставят памятник на селе» – не напоминают ли эти строки Николая Рубцова есенинское: «Не ставьте памятник в Рязани»…
* * *
Но вернемся к «Анне Снегиной». Оказывается, и до революции бок о бок жили две деревни. В одной были «крытые железом дворы», «крашеные ставни», по праздникам «мясо и квас», в другой:
Комбедство-то, оказывается, зародилось еще задолго до революции, поскольку криушане «украдкой рубили», как рассказывает возница, везущий героя поэмы на родину, «из нашего леса дрова»…
А дальше пошел спор из-за этого леса: «Они в топоры, мы – то ж». И комбедовцы зарубили старшину из богатой кулацкой деревни. Как наказание за этот раздор, за этот смертный грех:
Вот так начиналась в деревне революция, которая после обвала власти стала каким-то апокалипсисом местного значения и для радовцев, и для криушан.
Есенин наконец-то рассчитывается с историей, кладет предел своим иллюзиям 1917 года, иллюзиям «Отчаря» и «Инонии», иллюзиям крестьянского рая и задним числом доказывает, что еще тогда, летом и осенью, он все видел не хуже Петра Орешина и Михаила Пришвина, чьи очерки о крестьянских безобразных бунтах печатались в тогдашних газетах на одной полосе с его стихами. Мужик-Богоносец из цикла религиозных поэм, пройдя через бунтарское обличье Пугачева, в «Анне Снегиной» преображается в большевика Оглоблина и в деревенского люмпена – Лабутю… Вот такое «преображение». Но Есенин был бы плохим летописцем, если бы просто талантливо описал то, что стало известно всем за эти годы о крестьянском русском бунте. Он удивительно тонко, но беспощадно высветил образ вождя этого бунта, «старшого комиссара» – Ленина. Надо сказать, что наша литературная наука была не особенно проницательна, когда восхищалась строками из «Анны Снегиной», в которых герой поэмы на вопрос крестьян:
«тихо» отвечает: «Он – вы». Вроде бы – да, поэт признает, что Ленин – вожак народных масс, плоть от плоти их. Но каковы они, эти массы, в поэме – это никому не приходило в голову: голытьба, пьяницы, люмпены, участники коллективного убийства старшины, «лихие злодеи», «воровские души». «Их нужно б в тюрьму за тюрьмой». А их вождь – Прон Оглоблин – «булдыжник, драчун, грубиян». Его брат Лабутя – «хвальбишка и дьявольский трус», он из тех, кто «всегда на примете. Живут не мозоля рук». А уж дальше беспощадные слова, брошенные Есениным русскому комбедству, просто невыносимы для интеллигента, старающегося любить народ. Вот он, портрет этого мужика:
«Грабь награбленное!» – и тащат мужики по избам из барских имений рояли и патефоны играть «коровам тамбовский фокстрот».
Вот такая картина вырисовывается нам при внимательном чтении, и если вспомнить тихую фразу героя поэмы о Ленине: «Он – вы!» – то становится ясно, что мы, как говорится, просто в упор не видели всей глубины и всего драматизма, заложенных в ней.
Так говорит об этих, появившихся на глазах поэта, новых начальниках жизни пожилая степенная мельничиха, воплощение крестьянского здравого смысла, с которым невозможно спорить. А потому поэт молча соглашается с приговором и уходит в другой слой воспоминаний, гораздо более важный для него, ради которого, собственно, и написана была поэма-воспоминание о неосуществившейся, но счастливой любви, о времени, когда
Есенин властно сжимает время, переносит свою скандальную славу «Москвы кабацкой» на несколько лет назад, и потому его бывшая любовь укоряет поэта: