Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Сепии Котарбинского — это мечты. Видения, являющиеся спящему на яву художнику и уносящие нас в дивный мир грез. Серебряный ангел с шестью черными крыльями, кровоточащий цветок на могиле самоубийцы, полупрозрачная девушка-призрак с букетом роз, туча с лицом горгоны и кошачьими глазами… Удивительным образом весь этот причудливый мир не пугает, а, напротив, притягивает, интригует и очаровывает нас».
«Сепии Котарбинского — естественное и единственно возможное проецирование его удивительной души в наш мир. Будучи поляком, Котарбинский был великий мечтатель. Он любит мечтать о важном и о ничтожном, серьезно и шутя. После обеда, во время короткого отдыха от неустанной работы, он не прочь потолковать об устройстве мироздания. О том, что, надо полагать, все дело в электрических токах, а потому следовало бы всем ходить в стеклянных калошах. Или о том, что все на свете предопределено от начала веков, а потому всякие заботы — вздор. Или о том, что, так как есть бесконечно великое, то есть и бесконечно малое, а потому почему бы не быть в мизинце его левой руки планетной системе, подобной Солнечной, а в системе планет — Земли, на Земле Киеву, в Киеве Владимирскому храму, а в храме почему бы не сидеть, вот в эту минуту, Котарбинскому, Сведомскому и Васнецову?»
«Сепии Котарбинского — не только классика модерна и важный символ для всех мистиков бердяевского толка, но и удивительная историческая загадка. Если разложить сепии в порядке написания, часто можно заметить развитие сюжета. Сам того не зная, опережая время, задолго до появления учебников по теории кино и мультипликации, Вильгельм Александрович создавал первые в империи грамотные раскадровки».
Сказать о том, что сепии Котарбинского были знамениты, значит не сказать ничего. Популярность была грандиозной. В 1900 году на выставке в Петрограде в Академии художеств было экспонировано около ста пятидесяти сепий Котарбинского. Мероприятие имело громаднейший успех и заслужило похвалу высочайших особ. В 1914 году киевское издательство «Рассвет» издало серию почтовых открыток с репродукциями сепий Котарбинского. Тираж разошелся мгновенно. Приходилось делать все новые и новые допечатки. Кстати, именно благодаря этим открыткам, современный зритель может судить о тех полотнах Вильгельма Александровича, оригиналы которых были утеряны.
Историю появления сепий Котарбинского харизматично описывает Николай Прахов:
«Сепии Котарбинского возникли при следующих обстоятельствах: после работы во Владимирском соборе в Киеве “бездомные художники”, как их называла моя мать, — братья Сведомские и Котарбинский — приходили к нам вместе с моим отцом обедать. За обедом, беседуя о предстоящей работе, увлеченные разговорами об искусстве, карандашом иллюстрировали свои мысли прямо на скатерти. Скатерть приходилось менять каждый день, моя мать находила это для себя неудобным и однажды подложила под каждый из четырех приборов, включая и моего отца, по листу александрийской бумаги. Сведомские и Котарбинский, бывшие тогда в нашей семье еще новыми людьми, очень смеялись, и кончилось тем, что Сведомские совсем перестали рисовать за обедом, а Котарбинский взял свой лист, перенес в гостиную, нашел чернила и акварельную кисть и начал компоновать, разбавляя чернила водой, сначала каких-то слонов, пасущихся в джунглях, — разговор шел о рассказах Р. Киплинга, — а потом “битву конных рыцарей”». В следующий раз попробовал писать акварелью “Царицу Федору” и “Гретхен”, сидящую на балконе. Освещение в то время было керосиновое, и днем художник увидел, что сильно пережелтил. После этого попробовал работать сепией, теплый тон которой предпочитал холодным тонам чернила.
Удивительное трудолюбие было отличительной чертой художника. Почти до самой смерти не откладывал он кисть и карандаш. Пока мой отец, Васнецов и братья Сведомские отдыхали после обеда, в ожидании вечернего чая, Котарбинский сидел и работал. Слушал, если что-нибудь читали вслух, участвовал в общем разговоре и параллельно создавал каждый вечер одну или две сепии. В конце недели выбирал какую-нибудь из них, заканчивал, ставил в правом нижнем углу латинские буквы “W. К.”, а в левом — русские “Е. А. П.” и дарил моей сестре, заботливо следившей за хозяйством и разливавшей вечерний чай. Античный мир и мистика переплетаются между собой в этих сепиях Котарбинского, каждая из которых отличается от другой глубиной или легкостью колорита и техникой. Одни из них глубоко насыщенные цветом, другие воздушные, прозрачные. Они дополняли друг друга».
После выхода тиража открыток Вильгельм Александрович смело мог бы вообще не брать больше заказы. Издательство исправно платило положенные проценты, и Котарбинский всерьез задумался о долгосрочном отпуске от городской суеты. Возможно, он, наконец, осуществил бы эту мечту, но история не хотела отпускать художника на покой. Началась Первая мировая война — четыре года волнений, участия в политических дебатах и агитационных художественных проектах, переживания за родную Польшу и за родных в Польше (родители к тому времени уже давно скончались, брат умер от болезни в 1896-м, но в Варшаве оставался любимый дядя и все его неоднородное семейство). А потом, вместо положенной белой полосы, без пощады и времени на передышку в Киев ворвался 1917 год.
На момент революции Вильгельму Александровичу было 68 лет. Почтенный возраст, сопровождающийся необходимым набором недугов и все пополняющимся списком ушедших в иные миры друзей. Время тосковать? Нисколько! Никто из современников ни разу не назвал Котарбинского стариком, утверждая, что «мэтр напрочь лишен главной отличительной черты пожилого человека — разочарованности». Перед нами был все тот же романтик, часто игнорирующий настоящее, но с интересом и надеждами глядящий в будущее. Он верит, что война вот-вот закончится. Верит, что красота все-таки спасет мир. Верит, что люди — все люди, вне зависимости от национальности, классовой принадлежности или творческого пути — скоро будут жить лучше.
«— Ну, прямо уж все? — поправляют скептики. — Скажете тоже, Вильгельм Александрович! В вашей картине мира наблюдается множество противоречий. Плохие люди, по-вашему, тоже станут жить лучше? Они это только за счет хороших людей, между прочим, смогут сделать! Тогда хорошие хуже жить будут.
— Не бывает плохих и хороших, — если собеседник кажется человеком думающим, Котарбинский принимается терпеливо разъяснять. — Бывают люди, и все. Ну, вот как птицы: птицы и все. Вы ведь не станете осуждать сороку, напавшую на неудачно выбравшего место посадки стрижа?
— Допустим. Но вот еще противоречие. Это “все люди, вне зависимости от творческого пути” выдает вас с головой! Считаете, что все должны податься в художники? А если путь у человека вовсе не творческий, если он, например, простой конторский служащий, что тогда?
Тут иллюзии о “думающем собеседнике”, как правило, развеиваются. Бессмысленно доказывать очевидную истину о том, что все занятия — творческие и нет такой деятельности, где человек не испытывал бы потребности во вдохновении. Поэтому в таких случаях Вильгельм Александрович обычно демонстративно разводит руками, мол, “что я могу поделать, пусть каждый останется при своем мнении” и спешит сменить тему, а по возможности, и собеседника».