Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Алесь стал посреди павильона. Оглянулся вокруг. Майка, видимо, никуда не отходила, так как оказалась за его спиною и теперь стояла в двери, готовая выскочить из беседки и снова бежать. Он сделал к ней шаг, второй, третий.
Она колебалась.
Еще, еще один. Майка будто бы шевельнулась, но осталась на месте. Алесь подошел совсем близко и взял ее руку в свои. Попробовала освободить.
— Тише, — шепнул он. — Тише.
Издалека, из тиши заснеженных деревьев, из синей тишины, начали долетать тихие голоса. Видимо, из деревни пришли славильщики:
Святой ночью,
Святой ночью тихой.
На суходольном сене,
В божьем Вифлееме,
Тихой ночью...
Снег лежал густыми белыми шапками. Пели издалека, от дворца, и казалось, что это звенят снежные шмели.
— Что это? — одними губами спросила Майка. — Откуда?
Алесь сделал еще шаг и положил ладони на ее плечи, привлек ее к себе, приник щекою, спрятал все лицо в ее волосах, пахнущих морозом.
Приникнув головой к его плечу, она молчала. И его руки обняли под шубкой, ее узкие плечи, ощутили их теплоту, их покорно-мягкое сопротивление, а потом беспомощность.
Синие деревья, сугробы, пронзительно-синие искры звезд. Неопределенные цвета на полу и белых стенах. Словно в печали, словно в молении, она запрокинула голову. Бездны глаз, темные глазницы. Со снегов, с отяжелевших, как белые медведи, деревьев долетали и звенели голоса:
Лобасты-ягнята,
Белые козлята
Сенца не ели,
На хлопца глядели.
Кто-то медленно приблизил к его глазам ее глаза. И тогда он, почти в отчаянии, одержимо, и нежно, и страстно, как к спасению, как отравленный к противоядию, приник к ее губам. Ее рука вскинулась было и безвольно опустилась на его плечо. Губы ласково и жалобно шевельнулись под его губами, утихли.
— Мама, — тихо, жалобно и словно растерянно произнесла она.
Опять приблизились глаза. А сквозь снега, сквозь синие косы взвивались вверх голоса, и ледяной Сириус горел в снегах.
Звезда засверкала,
Засверкала,
Трех царей к младенцу
Провожала.
В шапках персидских,
Свитках бурмитских,
Серебряном табине.
Золотом сафьяне.
Ее губы дрожали под его губами. А в снегах под синим Сириусом ликовали голоса:
С саком меда,
Свепетом пчелок.
Мед — это правда,
Пчелки — то люди.
Он гладил невесомыми руками ее плечи. А его губы грозно и нежно лежали на ее губах.
Звезды в разноцветных окнах внезапно завертелись и поплыли. Быстрее и быстрее. Чтобы не упасть, он сильно прижимал ее к себе. Целовал ее глаза, брови, виски.
— Милый, дорогой мой, — шептала она. — Что ты? Что?
Ее голос заставил звезды застыть на своих прежних местах.
И вдруг ринулись, взлетели яркие, как елочные игрушки, малиновые, зеленые, синие, желтые огни. Это запускали ракеты, но казалось, что сами звезды, обезумев от счастья и вожделенной нежности, пустились в пляс над ветками деревьев.
Огни взрывались, кружились, летели вверх. Они падали вниз и угасали. Разноцветные пятна света делали, через стеклышки, стены беседки пестрыми и изменчивыми, как калейдоскоп. А за дверью, по сугробам, бежали сполохи. Синие тени меняли свой цвет, а деревья вспыхивали радужным сиянием.
Синие, желтые, багряные деревья. Багряный, зеленый, голубой снег.
А по плечам Майки, по ее запрокинутому лицу плыли изменчивые пятна света сквозь разноцветное стекло.
Деревья и тени от них бросались в разные стороны. Лицо Майки изменяло цвета и оттенки. Голубое, золотое, розовое, серебряное.
Над разноцветными снегами в бешенстве и буйстве огня потускнели настоящие звезды.
Но звезды были вечными.
Ракеты угасали. Рассыпая золотые искры, устремилась вниз последняя.
Все стало на свое место. Голубые снега, синие тени, черное небо и на нем острые синие звезды. И тень в глазницах и милый рот, из которого он не слухом, а скорее нежным прикосновением дыхания к его губам ловил слова:
— Милый мой, милый, что ты?
Она пряталась в его руках, и он с невыразимой радостью ощущал, какая она: невесомая, слабая, сильная. Вся как сама свежесть и могущество. Грустная и нежная, холодная и живая, как подснежник.
И, скорее не по себе, а по тому, как он смотрел на нее, как дрожали его руки, она догадалась, что любит этого паренька.
Она не знала, она никогда не поверила бы, что после этого дня наступят другие, когда она не будет верить в этот день и захочет забыть его.
II
Началось с уездных собраний в Суходоле.
Дворяне съехались поговорить об изменениях, которые вскоре должны были произойти во владении душами. В неминуемости этих изменений уже никто не сомневался, и спорили лишь о том, когда и каковы они будут, а также о том, как всем вести себя. Все знали, что с третьего января в Петербурге, под председательством самого императора, заседает новый секретный комитет по крестьянскому делу и что этот комитет готовит «постепенное, без крутых и резких поворотов освобождение крестьян».
Все было еще впереди, но сам слух как будто надломил что-то. Большинство, конечно, выступало за освобождение. Губерния с самых времен неудачной «записки восьмерых», составленной Раткевичем и проваленной незначительным меньшинством голосов, считалась «красной». Но звучали и резкие протесты. Из всех таких домов, при первых уже слухах, словно душу вынули. Вежа, посмеиваясь, говорил, что окна в них блестят по-прежнему и, кажется, живут люди, но за этими окнами как, ты скажи, умер кто-то.
Старик Никита Ходанский с единомышленниками призывал, если уж ничего не поделаешь и придется освободить, добиваться освобождения душ без земли. Хоть сегодня. Сейчас.
Алесь впервые приехал с отцом на собрание и заморачивался, слушая прения. А отец приходил каждый вечер в гостиницу злой, как черт, бледный. Синие веселые глаза словно потемнели и смотрели сухо. Князь ругался:
— Ах, поют! Ах, поют певцы! Старцами вознамерились перо пустить. У нищих посох отнять. Ну, я им в этом скверном деле не помощник Вишь, как зубы заговаривают: «сосна ты моя, сосна». А народ-оболтус за ними: «Сосна ты моя, сосна! Откручиваешь ты колеса с ося́ми. Открути ты голову с зубами».
Маленький чистый городок почти кипел. В здании театра, в помещении дворянского собрания, в городском саду, где стояла ресторация, на погостах трех церквей и католического монастыря и прямо на деревянных тротуарах бурлили испанские страсти. Пили и ели как не в себя, спорили, как будто дело шло об их собственных душах.
В замке Боны Сфорца, двухэтажном каменном строении с мощными контрфорсами и узкими, как бойницы, окнами, в подземелье, где был тир, собирались