Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дмитрий знает его единственного рукоположенного монаха, который открывает скрипучие двери и ведет нас к трапезному столу. На нем черствое печенье, варенья и ломтики бесцветного мяса. Монах безмолвно берет их. Его глаза скользят по мне, и это слегка нервирует. У него лицо безмерно загадочного ребенка: идеальный овал. Время от времени он пискливо хихикает над чем-то смешным лично для него. Возможно, это я. Думаю, что это хихиканье заставляет меня принять его за дурачка.
Я хочу спросить о его призвании, но все его ответы банальны и уклончивы, словно такие расспросы неуместны. Дмитрий тихо сидит и ничего не ест. Слава уткнулся в свой компьютер. Меня удивляет одиночество монаха. Если не считать пяти лам, которые трудятся неполный день, а на ночь возвращаются к своим семьям, он тут один.
Сто лет назад на бурятских землях молодого Советского Союза было 47 дацанов и 15 тысяч лам. Но, как и в Монголии, во времена сталинского террора монахов отправили на расстрел или в ГУЛАГ, а монастыри сровняли с землей.
Я для затравки осторожно спрашиваю:
– Что тут происходило?
Монах накалывает кусочек мяса и прерывает молчание.
– Молодые сбежали. Тех, кто мог работать, отправили в лагеря. Стариков вывели и расстреляли. Вон там, у реки. – Он машет рукой на восток. – Монастырь превратили в арсенал и конюшню. Так он и выжил.
– А простые люди, те, кто верил?
– Сохраняли в тайне святые изображения и помнили молитвы. Но когда пришла свобода, обнаружили, что их дети не могут понять их забавного пения и странных поклонов.
Он снова пронзительно хихикает.
Я подумал, что их отчуждало и многое другое. К моменту распада Советского Союза сельскохозяйственное устройство страны изменилось: коллективизация трансформировала структуру деревенской жизни, а организованная вера практически исчезла. Пять лам, бежавших из этого дацана в Китай, вернулись после 1995 года.
– Но они были уже очень стары, – говорит монах, – и они умерли.
Теперь, когда государственные репрессии исчезли, влияние прошлого стало явным. Он, наверное, еще мог представлять, как эти залы снова оглашаются пением сотен лам и шумом преподавания. Вместо этого существует только его молчание. В каком-то смысле это выглядит более печальным и законченным, нежели репрессии; но я не могу найти слов, чтобы тактично продолжить расспросы, а он продолжает сидеть напротив меня, чуть улыбаясь и хрустя печеньем. Коренастое телосложение и монастырская одежда придают ему несколько ребячливую напыщенность.
Он повторяет:
– Их дети отдалились, но иногда интересовались внуки. Ведь это их прошлое…
– У вас было так же?
– Нет, это не мой случай. Мои родители были безразличны.
Но он не продолжает об этом, а сгоняет мух с мяса. По его словам, он четыре года изучал буддистскую философию в Карнатаке.
– Но так и не закончил, потому что ленился. – Хихиканье. – И в Индии жарко. Так что я добрался сюда.
Он набрасывает муслиновую ткань на несвежую еду и мух, и мы все встаем и пробираемся в темноте к гостевому домику. Пока мы идем, я ощущаю какие-то отзвуки сзади. Шум глухой, как будто за рекой стоят или сносят огромное здание. Однако остальные молчат. Наш гостевой домик – это мрачное помещение, задыхающееся от пыли подобно астматику. На кроватях вдоль стен лежат несколько потрепанных одеял, а матрасы испачканы перекрывающимися пятнами мочи. В пластиковой лохани стоит покрытая пленкой вода. Через слабость пробираюсь сквозь траву и кустарник к уличному туалету, раскинув руки, как канатоходец в ночи. Когда возвращаюсь, Дорчже обращает внимание на мою бледную лодыжку и наклоняется, с внезапной чуткостью прикладывая к ней свои ладони.
– Чувствуете тепло? Чувствуете, как оно течет?
Батмонх как-то предложил болеутоляющие и повязку; Дмитрий прописал тибетские масла; сейчас этот робкий монах склонился рядом со мной, передавая свою лечебную энергию. Вру, что чувствую. Что становится лучше.
Дмитрий говорит:
– В монастыре есть лекарства. Завтра спросим у монаха. – Он ощущает мою нерешительность, затем заверяет: – Может, он кажется странным, но он очень умен. Он называет себя ленивым из-за скромности. Он знает несколько языков, включая санскрит и средневековый тибетский, и понимает по-английски лучше, чем вы думаете.
Мне стыдно. Меня сбили с толку девчачий смех и детское лицо. Может быть, ему просто так нравится. Дмитрий осторожно присаживается на край моего матраса.
– Не знаю, как он пришел к буддизму. Он говорит, что его родители были атеистами. – Он слабо улыбается. – Но тогда и мои тоже…
– Всегда были?
Он так редко говорит о себе.
– Да, всегда. – Его голос отстраняется, словно речь о чем-то давно прошедшем. – Отец работал в комсомоле, молодежной коммунистической организации. Работал в Крыму (там я и родился) и в Узбекистане. Но никто особо не верил.
Он удивленно смеется. Капюшон с его бритой головы соскользнул.
– А вы? – спрашиваю я.
– Я долго работал на Славу в Китае. Меня всегда привлекал Восток. Много путешествовал – всегда в одиночку, как и вы. Потом однажды я приехал в провинцию Сычуань – там, где она граничит с Тибетом. Если пойдете на запад от Чэнду, далеко, то доберетесь до горного перевала, и там очень красиво. Помню, что, когда я проходил, мне показалось, что я перехожу от одного сознания к другому… и что-то со мной произошло…
Он разглаживает кусок мятой бумаги и набрасывает для меня: Чэнду – Кандин – Литун – Даочэн. Он пишет это так, словно это святая земля. Я должен попасть туда, прежде чем умереть.
– Повсюду монастыри. Это был измененный мир. Я ощущал, что люди живут по-другому, по другим законам. Там есть гора с тремя вершинами, ее называют Ядин, – он наносит ее на бумагу, – я обошел ее вокруг с тибетскими паломниками, и была какая-то чистота. Но ничего мистического. Люди там очень жесткие, очень прямые. Я не мог говорить ни с ними, ни с монахами. Я все еще не совсем понимаю… Мне было тридцать пять, не юноша. Я не понимаю, как это изменило меня. И это только начало. Прошли годы, прежде чем я оглянулся и понял… – Он встает и идет к своей кровати у дальней стены. В голосе появляется какой-то учительский авторитет. – Но меня