Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я видела город, полный света, полный тени, прекрасный, он простирался предо мной. Огни бесчисленных окон, за каждым, каждым жизнь. Бери, Аннушка! Хочешь? Он твой. Он будет твоим. И я смотрела, завороженная и могущественная, прекрасная, как чародейка из маминых сказок. Я знала в этом сне весь мир, и мир знал меня. Он ластился к моим рукам, добрый и вечный. Грозовые напевы вторили моему голосу, расчерчивая небосвод мириадами светящихся всполохов. В этом сне не было осени и стылых, стонущих от печали улиц, не было храмов, пришедших в запустение, не было бога, одна я да дивный шёпот, принесшийся издалека. Он пах цветущим кипреем, жарким лугом. Он звал меня, он знал меня, но я не отвечала и просыпалась слепой.
Раз в неделю ровно в восемь, звеня мелочью, бряцая ключами, я спускалась вниз на первый, здоровалась с женщиной-консьержкой, подозрительно бодрой в это странное тихое время, когда половина всех и вся только-только начинает просыпаться, радуясь воскресному утру, а вторая, вторая, впрочем, уже давно позабыла эту сладкую праздность ленивого сна. Я спускалась по лесенке, заперев кошку наедине с её завтраком, шла к телефону, звонила матушке.
– Здравствуйте, – я улыбалась в трубку. Она, конечно, того увидеть не могла.
– Здравствуй-здравствуй, Анечка.
А я видела, видела, как она улыбается, перебирая бумаги – накладные на воду и свет. Матушка Нона всегда посвящала этому свой единственный выходной.
– Как ваши… – голос дрожал, я хрипло откашливалась. Простыла или просто? Скажите мне что-нибудь. Расскажите про храм, про девочек, про котов, про синичек. Кормушки поставили? А виноградники? Уже убраны? Слушать легче, чем говорить. Говорить надо хорошее. Меня вот с работы выгнали, но это на месяц всего. У них там перед праздниками деньги закончились, платить… платить! нечем. Я же переводчик. Ну, да, подумаешь! Переводчица.
Хорошее:
– Я вот с мальчиком, – представить Килвина мальчиком было очень, ну очень сложно, но для матушки все они, и парни и даже, простите, мужики бородатые, коль младше сорока, мальчики, – одним познакомилась. Он в полиции служит. Он… хороший, смешной и, – он брат того чернокнижника, помните, что меня в Карильд позвал? Ерунда. Вдруг матушка…? – мы с ним сегодня на концерт пойдём. Я…
– На концерт? И славно, давно тебе пора развеяться, а то всё за книжками сидишь. Вельку бедную, небось, измучила. Аня-Аня, – беззлобно пожурила матушка. Ругать она меня никогда не ругала, даже в детстве, даже, когда я того заслуживала. Матушка. Всегда строгая, умная, она знала, как вырастить из нас хороших людей. Жаль, я это подрастеряла. – Напомни-ка, как мальчика звать?
– Килвин.
– Карильдский. Красивый хоть? Где познакомились?
Где-то далеко, в тёплой комнатке шуршали листы: накладные на свет, на воду.
– Да так… – обычный он. – А у нас снег выпал, представляете? Такой мягкий, хлопьями падает.
Мы проговорили с четверть часа, а потом к ней кто-то пришёл. За накладными на свет. Слышался чей-то голос, детский, незнакомый. Матушка теперь далеко, другие у неё дела и Анки у неё другие. Гладкая трубка без стука коснулась шершавой стены. Сто человек на довольствии, светлые слуги, каждого надо любить.
***
День, вопреки моим ожиданиям, выдался пасмурным и холодным. Вчерашний снег, выпавший на два месяц раньше, ещё не растаял, размок, местами подморозился, обратившись в подлую ледяную корку, скользкую. Туфли скользили. По лужам. Под морось. Ну, не погода – мечта. И мир, в котором, вместо обещанных снега и хрусткого льда, хлестал дождь, казался больным и слабым огромным зверем в шкуре толстого тумана. Он поднимался, тяжело дышал, сипел и ворочался, не в силах встать, бурчал и злился, колючим холодом напоминая человека, не отошедшего от долгой болезни. Всё в нём было понятно и было неправильно. И люди в нём двигались на ощупь, не поднимая глаз от собственных ботинок, от скользкой морози, налипшей на ступени. Как будто так его, мира стылого и дурного, не будет – он пропадёт, как пропадает нищий, что дёргал вас за полы длинного пальто. Ты отвернись и пробеги. Но мне, увы, не помогает, мне не закрыть себя руками. С самого утра во мне клубилось и ворочалось что-то грузное, что-то мерзкое. Я примеряла застиранные платья, ещё красивые, ещё любимые, уже не новые, утратившие лоск. Будто что-то происходило с платьями в шкафу, будто уверенность, ими даримую, вымывало с каждой стиркой мылом и порошком.
В вагоне пахло травами, так пахнет поле после грозы – удушливо и пряно, сладко, остро, уже не лесом, но солнцем, жизнью, землёй и надломившимся небом – тепло, многолико. В вагоне пахло домом. Мои духи таяли, ненужные, воздушные, излишне сладкие. Я нервничала, сама не знаю почему. И поезд ехал слишком быстро. И люди, сидящие неподвижно, мельтешили, и даже дождь! Почти добрались, вот вокзал. Колонны, люди, громадные часы. И всё же вовремя, и слишком рано. А вдруг попросит поцеловать? А вдруг.
Мы встретились у станции. Он обнял моё пальто, взял под руку и повёл. Я слышала, как он дышал, и улицы извивались под нашими ногами, гнулись длинные, петляли каменные. Мокрые, придавленные блёклым сиянием, улицы. Килвин шёл и голову не поднимал, смотрел на трещины в асфальте, на перекошенные плиты, на чёрные дыры выкорчеванных бордюров, на спешно выкопанные осенние цветы, на их следы.
– Как твои…?
– Хорошо. Твои?
Слова затёртые, чужие, неуместные, вырывались, брошены не тому – вот что получилось, мои слова, а за ними руки поправляют не черную, нет, не черную… Мне вспомнился голос, вспомнился бархатистый и громкий, я всё ждала, то ли хрипа, то ли вскрика, а он звучал так низко и глубоко, другой голос.
– Это глупо, – он отвернулся.
– А что, по-твоему, умно?
– Не знаю.
– Вот и пришли.
– Снова поезд?
– Неа, трамвай. На концерт ещё рано. Это, – он запнулся, не знал, что делать с голосом, со мною, с руками, – будет сюрприз. Оранжереи. Бывала там?
– Кофейные? – я встрепенулась, глупый возглас застрял в ушах, что крик. – Ни разу. Дорого, – ужасно, безумно, бесчеловечно высокая плата за вход.
– Уже нет.
Трамвай приехал, звякнул, усатый красный таракан. Аккуратнее, чем должно, Килвин помог мне подняться, оплатил, вручил билетик, пересчитав кривые цифры. Нет, не счастливый. Трамвай трясло.
– Оранжереи? – повторила я, только бы разбавить этот спёртый трамвайный воздух. Килвин улыбнулся.
– Теплицы? Ты так слышала? А хрен их знает. Их закрывают.
– Закрывают?
– Нерентабельно. Столько лет окупались, а сейчас! Привозной дешевле. Вот так.
А в какой части материка растут кофейные деревья?
Мы вышли. Холодный пригород тонул в тяжелых облаках. Оранжереи, они же теплицы, стеклянный огород, Килвин приметил ещё из трамвая. Тогда они казались длинными блестящими горами, полоской, удивительным хребтом. Здесь выращивают кофе, самый северный и самый дорогой. Чашка карильдского кофе стоит не меньше бутылки хорошего вина. А Галвин пьёт его каждое утро, большими чашками, без конца. Ни цикорий, ни разбавленную, непонятно чем, дешёвку, а настоящий, пряный, вкусный.