Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стеклянные пирамидки длинных оранжерейных крыш убегали в морозный туман. Мутноватые, неровные. Килвин бегло скользнул взглядом по крышам и отвернулся. Я бы так не смогла, я бы осталась тут на трамвайном холме и смотрела, смотрела, смотрела. Крыши, небо, облака. Килвин вёл меня через сад. Сад никто не охранял. Тонкие яблоньки, подвязанные на столбики шпалеры, голые и заснеженные, мелькали ровными рядами метров пятьсот по обе стороны. Весь холм в яблонях. У входа дремал, прислонившись к калитке, смурной растрёпанный охранник. Завидев нас, он нехотя потянулся, скомкал протянутый Килвином червонец, молча отомкнул калитку, не глядя, отошёл.
– У тебя сумка расстёгнута.
– Ой.
– Тяжёлая? Хочешь, возьму?
В сумке валялась одна помада и, кажется, белый платок.
– Н-нет, – я мотнула головой. Он загляделся на растрёпанные кудри. Лязгнул замочек, в два стежка закрывая хлопковое нутро, зацепился за краешек тетради. – Там только тетрадь.
– А-а. А для чего?
К оранжереям вела узенькая тропинка. Мы едва умещались на ней вдвоём. Килвин взял меня под руку.
– Стихи пишу.
Ну и зачем сказала? Боже мой.
– Правда? – удивился он. – И они есть в этой тетради?
– В этой? – ну, да тетрадь. – Нет. – А может и есть. – Здесь незаконченный перевод, горсть телефонных номеров и список покупок, вчерашний. Стихи…
– Только не говори, что ты их не записываешь, и не читаешь. Ты же не Галвин, в конце концов!
– А он тут причём?
Едва забыли и снова. Боже, мне, видимо, стоит прекратить. Прекрати, Аннушка, прятаться. Красавец Килвин, концерт, оранжереи! Свидание. Да мы оба только и делаем, что ходим кругами друг подле друга, не в силах заговорить о том, что нас действительно волнует. Будто бы ему так важно моё общество, будто бы мне так желанно его… Огромный блеф. Красавец Килвин! Я слишком цинична, чтобы поверить в такой интерес. Таким парням со мною не ужиться. Я слишком странная, слепая. Я ведьма. И не хочу я целовать его.
– Ну… Галвин почти не говорит о своей работе. Он её обожает, просто одержим этими треклятыми подземельями, Одом, советом. Придурок… – Килвин умолк.
– Он не… – давай же, скажи это. Скажи и сдай себя с головой. – придурок.
– Знаю. Я боюсь за него. Так ты покажешь мне свои стихи?
– П-покажу, – так просто и страшно. Я никому…. Никто и не просил. – С-сейчас?
– Завтра я буду при исполнении, – он хвастливо улыбнулся и подал мне руку. Красный мост обледенел. – Мало ли, о чем ты там пишешь, – Если честно, Ань, я устал.
– Я пишу не о том, что надо или требуется. Я далека от этих митингов и… Прости, – лишнее, лишнее брякнула! – но о том, что могу написать, – докончила я, хотя могла бы и помолчать. – Я тебя обидела? – он не ответил, видимо, головой покачал. – Тебе скучно, да? – вечно так. Зачем было вообще о стихах? Кому нужна эта поэзия? Не нужно ж оно никому! Сколько живу, а никак не запомню.
– Нет, что ты… Я просто задумался о… брате. Он тоже, отца на него нет! Вот был бы отец… Прости, Ань. Мне просто его не хватает ужасно, – голос спустился, не как по лестнице, а кубарём с этажа уверенности в страшный грустный подвал. – не хватает особенно, – ещё ниже, ещё тише – когда, – остановился, – этот, – дрогнул, – тупица! – и выровнялся: – Когда проблемы с Галвином. Он тоже, как эти твои стихи, никогда не делает того, что требуется. Одного Виррина слушает. Тупица! Прости.
– Да ничего.
– А ты красивая, – выдал он с каким-то жутким удивлением.
– Я знаю. Так что будем делать с Галвином?
Первый отсек, в который мы попали, предназначался не «промышленникам», а туристам. Здесь с потолка свисали огромные глянцевые листья гладкоствольных бананов. Под ногами белели маленькие орхидеи. Оранжереи закрывались, и прекрасные круглые прудики, наполненные теплым плеском, плоскими чашками иноземных кувшинок, похожих на крупные тарелки с бортиками, стояли неухоженные.
– Порой мне кажется, что он специально загнал себя в эту задницу. Чтобы хуже просто не было, чтобы жалели все его.
– Килвин, – прошептала я с осуждением. Прошипела. Ничего он не услышал, продолжал:
– Чтобы внимание ему уделили. Чтобы! Вот же чушь. Это ведь тоже любовь, когда тебя жалеют? Его вот всё детство жалели.
– Не говори ерунды. Он нормальный, – хороший, – такой же. – Понапридумывали себе дерьма. Все мы, что бы там ни было, люди, не плохие, не ужасные, не уроды. Ну, почти. Есть, конечно, но не так же! Боже, не так.
Резные листочки низеньких пальм хватали меня за волосы. Я улыбалась им, вытягивая кудряшки. Я первый раз трогала пальму, впервые шагала под бананами. А рядом зрели настоящие ананасы. Маленькие кубышки на толстых стебельках, под стебельками листья. Будто бы гирлянда, и под землёй ещё один сидит.
– Нормальный. Ага. Нормальней некуда.
Килвин шёл всё дальше и дальше, открывал двери стеклянных переходов, мы проходили мимо круглых кактусов, банок с женьшеневыми корнями. Он больше ничего не говорил.
«Останешься у меня?» – спросил он под конец без особой надежды.
Слепая девочка должна была согласиться, а я сказала:
«Нет».
Вот так просто. Вот так бестолково.
«А завтра? Завтра сходишь со мной? Там дело есть одно. Про него. Я один не могу. В четыре, к суду?»
«Схожу».
***
В четыре «у суда» меня представили девочке. Она стояла в проходе, бледный свет золотил её белый затылок. Так видел Килвин, с любопытством рассматривал. А где-то там начиналась лестница. Где-то за её спиной подписывали чёртов приказ. Девочка повернулась, девочка улыбнулась, девушка была прекрасна. И Килвин это знал. Её восхитительные ровные локоны, её нежные плечи в персиковых кружевных рукавах, тонкая талия, маленький носик – всё было обязательным, непреложным, вечным, всё ждало и желало Килвина, существовало лишь для него и попросту не могло исчезнуть. Мне сделалось душно и мерзко от этих мыслей, от этой прелести, от Килвина и от девчонки.
– Дана. – Меня поймали за руку. – Приятно познакомиться.
– И мне.
Мне тоже было бы приятно, если бы он так на меня смотрел, если бы мужчины видели… Да к черту, Аня! Не завидуй. Она красивая. Ну, да. Кто спорит? Именно таких девочек и принято называть красивыми, принято хотеть. А мне то, что? Я, как бы, это я. Ни капельки не хуже. И повинуясь минутному порыву, я заглянула ей в глаза. О боже. О господи. Это смешно. Она рассматривала мою вишнёвую блестящую помаду не то с ненавистью, не то… Она видела во мне цыганку, соперницу, шлюху. Восхищалась волосами, кольцами, платьем, ладно обтянувшим грудь. Нет, больше не ненавидела. Хотела также. Так же легко навешивать на пальцы десяток колец, о боже, у меня их было всего лишь шесть: по три на левой и на правой.