Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Стоп, – сказала Шаша, не повышая голоса.
Арсен послушно замолчал.
Дидим вдруг лег на бок, повернувшись к нам спиной, и мы увидели надпись на его футболке – «Fuck Off».
– Ясно, – сказал Жуковский.
– Пойдемте, – сказала Шаша. – Оставим его в покое.
Леди Макбет зимним вечером
2020
Мы спустились в кухню и набросились на бутерброды – Шаша еле успевала резать хлеб, ветчину и сыр. Я пил кофе чашку за чашкой, для Арсена в холодильнике нашелся томатный сок.
– Ох как я его любил когда-то, – промычал Жуковский. – Томатный сок с мякотью, с солью! В детстве думал, что ничего вкуснее не бывает…
– А сейчас? – спросила Шаша. – Я вот в детстве думала, что не бывает ничего вкуснее копченой колбасы, а сейчас терпеть ее не могу.
– Я в Испании пристрастился к хамону, – сказал Арсен. – Опиваешься с него, но там есть чем утолить жажду. У меня там дома – винный погреб с риберой дель дуэро и приоратом. Дульсинея обожает галисийское белое, а я – терпкое красное…
– Она и в самом деле Дульсинея?
– Нет, конечно, – сказал Арсен, вытирая салфеткой налившиеся кровью губы. – Проболтался, извините.
– Продолжайте, Арсен, – сказал я. – Что же это у вас за Дульсинея такая?
– Ну я, простите, двоеженец. Поневоле, конечно, но двоеженец. Жена – больна, с ней сиделки, врачи… А мне сорок шесть, и я могу отжаться от пола сто десять раз без передышки…
– И у вас свои потребности, – сказала Шаша.
– Ей двадцать, зовут Ириной, родила дочь, потом сына, она проста как хлеб, и мне это по душе. Живет со своей матерью и детьми в Испании, неподалеку от Таррагоны, в доме, который я купил, и, когда я там бываю – это счастье. А возвращаюсь домой – как в ад…
– Но Данте не отправлял в ад больных шизофазией, – сказал я.
– У каждого свой бог, свой рай и ад, Илья Борисович, говорю это не только как муж тяжелобольной женщины, с которой прожил немало счастливых дней, но и как верующий человек, православный христианин с Богом в душе.
– Отвечу как православный христианин, – сказал я. – Бог должен быть не в душе, а на небе, чтобы мы хоть иногда смотрели на себя в зеркало.
– Илья Борисович… – Жуковский вздохнул. – Я репортер, я кровь в воде чую, понимаете?
– Я понимаю, – сказала Шаша. – Читала вашу книгу о Сосновском – блестящая работа. И очень хорошо передан дух девяностых, когда Бог, дьявол, картофельные очистки, идеалы, советские маршалы, проститутки и колбасные обрезки, ангелы и демоны варились в одном котле с говном, чтобы в конце концов получилось то, что получилось. Очень у вас это ярко и убедительно получилось.
– А еще я падок на похвалу. – Жуковский развел руками. – Мне пора. Сканы и копии документов пришлю вам по почте.
– …Ему, конечно, ни за что не понять, кем и чем была Марго для Дидима, – сказала Шаша, когда за машиной Жуковского закрылись ворота. – Даже я иногда не понимаю. И каково это – в шестьдесят лет узнать, что люди, которым ты всю жизнь поклонялся, не стоят даже плевка Господня?
– Твои представления о физиологии Господа шокировали бы богословов.
– Извини.
– Не хочешь ли прогуляться? – сказал я. – Снег идет, скоро стемнеет, фонари уже зажглись… это разве не то, что мы любим? Полчаса à pied[18] выдержишь?
– Certes.[19]
Когда мы вышли из ворот, Шаша взяла меня под руку.
За деревьями, которые были высажены на разделительной полосе, горели огоньки Левой Жизни. Эти деревья когда-то посадили, чтобы левые не завидовали правым, а правые не думали о левых. Жители Левой Жизни по много раз на дню переходили в Правую, чтобы мыть полы, подрезать деревья, красить заборы, ремонтировать электропроводку, нянчить чужих детей, служить хозяевам в кухне и в постели, но потом возвращались в свои домишки, и только Шаше удалось остаться, стать своей, превзойти многих из тех, кому она от рождения была призвана служить.
До одиннадцати лет она была солнечной девочкой. Так говорила бабушка, так говорила мать, – все говорили. Красивая хохотушка. В одиннадцать лет она взялась шурудить кочергой в печке – и слишком глубоко сунула руку в топку. На ней был свитерок, рукав загорелся. Она была одна в доме. Бросилась к раковине – но воду отключили; ее в Левой Жизни часто отключали. Выбежала во двор, кое-как добралась до медпункта, но фельдшерица уехала в город.
…Была солнечной – стала черной. Мальчишки стали приставать – считали ее легкой добычей, потому что у нее рука, значит, можно. Все вокруг стали врагами, всё вокруг стало темным. Слышала, как соседка сказала матери: «Кто ж теперь ее замуж возьмет? Красивая, умная, это да, но жить-то придется не с ней – с рукой, а это только праведник выдержит».
Выдержал не праведник – а Дидим. Он всерьез принимал ее мечты, помогал осваивать английский и французский, держать нож и вилку, правильно ходить, смотреть, говорить – без насмешек и окриков, как любящий старший брат, как любящий человек. Это не та любовь, которая прямым или кривым путем ведет к семье и детям, а та, что никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится. Их соитие произошло как будто само собой, оно не было необходимым – оно было неизбежным. Она ни о чем его не просила, он ее – тоже. И когда она осознала всю