Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В общем, не помню, — сказал он в конце обиженным голосом. — Не помню.
— Нужно это сжечь, — проговорила пани Цехна и с суеверным страхом взяла листовку в руки.
Пройдя за ней в кухню, я видела, как она открыла дверцу плиты и засунула листовку в огонь. Пламя охватило бумажку, скрутило ее и мгновенно превратило в пепел. Пани Цехна закрыла дверцу, а я застыла на месте с ощущением, что гетто сгорело во второй раз.
Итак, Анджей, мы не можем говорить с тобой об этом, но мы должны с этим жить. Потому что у нас нет выхода. Без тебя я теперь, как без воздуха. Быть может, этот воздух отравлен, но это не страшно. Я готова за тебя умереть. Зачем мне другая жизнь?
Март 51 г
Сегодня утром умерла Марыся, твоя жена. Перед смертью она тоже не могла говорить, как твоя мама. Только смотрела на меня. Мне показалось, Марыся хочет, чтобы я взяла ее за руку. Однако она сразу же вырвала свою бледную, худую ладонь из моей. Может, в это последнее мгновение обида взяла верх… Но все равно мы были уже не чужие. Более того, мы любили одного мужчину и одного ребенка. Это должно было нас сблизить. В редкие минуты мы действительно оказывались близки. Теперь она лежит в соседней комнате на кровати, словно просто уснула. Гроб привезут только завтра.
Я не могла спать. После моего последнего письма к тебе прошло почти семь лет. Не знаю, как точно сосчитать: тогда был декабрь сорок четвертого года, теперь март пятьдесят первого. Столько всего за это время произошло. Недавно мне исполнилось двадцать шесть лет, но это был печальный день рождения. Марыся очень мучилась, мы оба неотступно находились рядом и, по правде говоря, не помнили об этой дате. Только вечером, когда мы уже лежали в постели, ты сказал:
— Боже мой, ведь сегодня день твоего рождения!
В общем-то, это был день рождения Кристины Хелинской. Я родилась в другой день и на год позже. А значит, в твоих глазах была на год старше. Хорошо, что только на год… Я и ты. Постоянное откровение. Существование вместе. У нас были трудные минуты, нередко драматические, но никогда мы не переставали любить друг друга. Разве это не повод считать свою жизнь удавшейся? Однако на весах чувств, этих наиболее точных весах мира, всегда существует идеальное равновесие. После этих семи лет я хочу тебе рассказать о нас.
В деревянном доме с верандой мы провели еще почти полгода, приютившись втроем наверху. Слово «ютиться» означает жить тесно, почти друг на друге. Но для меня это время было счастливым. Вы находились так близко, стоило лишь протянуть руку. Мне абсолютно не мешало, что рядом спал Михал. А ты нервничал, считая, что мальчик может неожиданно проснуться. Но я чувствовала его сон, знала, когда нужно быть осторожными. Быть осторожными с ребенком… Ты недавно спросил меня, хочу ли я иметь своего ребенка.
— У тебя есть на это право, Кристина, — произнес ты.
Я не могла себе этого позволить, потому что наша жизнь проходила в обмане и этот ребенок был бы дитя обмана. Я не хотела этого. Но имелась и другая причина. Я боялась, что тогда стала бы меньше любить Михала и он бы много потерял. Как тебе все это объяснить?
— Сейчас мы не можем себе этого позволить, — возразила я, — пока Марыся больна. Вот когда она поправится…
Но было ясно, что она не поправится никогда. Когда мы жили в деревянном доме, я услышала, как-то спускаясь по лестнице, обрывки твоего разговора с пани Цехной.
— Вы живете как муж с женой, — говорила она. — А что будет, когда вернется Марыся?
Я с напряжением ждала.
— Когда ты хочешь, чтобы я привез этот овес? — ответил ты вопросом на вопрос и словно положил мне руку на сердце.
«Когда ты хочешь, чтобы я привез этот овес?» — звучало как самое прекрасное признание в любви. Ты ни перед кем не хотел оправдываться. Может, только перед Марысей… Но эта роль выпала мне. Я должна была рассказать ей, кто я и что делаю в ее доме. К счастью, мне не пришлось объясняться относительно одежды — к тому времени у меня была своя.
В течение этого полугода ты часто куда-то уезжал. А когда был дома, к нам постоянно приходили разные люди. Хотя ты не посвящал меня в свои дела, я знала, что ты состоишь в подпольной организации. И не могла ни вмешаться, ни даже признаться, что узнала правду. По радио стали появляться сообщения о борьбе с контрреволюцией, о бандитах из подполья. Я боялась. Каждая проведенная вместе ночь была для меня подарком. Я дотрагивалась до тебя с волнением и радостью оттого, что ты есть. Твоя необыкновенная мужская красота приводила меня в постоянное восхищение. Если бы я могла, то все время смотрела бы на тебя. Все время, не отрываясь…
В конце июля сорок пятого года, вернувшись после трехдневной отлучки, ты сказал, что мы будем потихоньку переезжать в Варшаву. Наша квартира на улице Новаковского уцелела, но, к сожалению, там уже жили две семьи. Для нас оставалась пара комнат, кухня стала общей. Когда мы уже лежали в постели, ты твердо произнес:
— Мы проиграли войну, Кристина. Нам будет тяжело, но мы должны жить. Хотя бы ради себя.
Твои руки обнимали меня так, словно я стала твоей единственной опорой. Я видела над собой твое лицо, глаза. Ты настолько стремительно хотел мной овладеть, что меня охватило беспокойство. Я целиком принадлежала тебе. Ты искал спасения в моем нагом теле. Но оно могло дать лишь минутное наслаждение, а силы для выживания ты должен был найти в самом себе.
— Ты врач, — тихо прошептала я, когда мы лежали рядом. — Ты обязан лечить людей, вне зависимости от строя.
— Думаешь, мне разрешат? — услышала я.
Ты потянулся за сигаретами, меня снова смутил этот жест. Я никогда не говорила тебе, но, когда ты закуривал после наших занятий любовью, ко мне возвращался старый страх. Страх перед тем вопросом, который ты мне в свое время не задал… Вопросом, который всегда стоял между нами. И все же считаю, что молчание — это лучший выход. Если уж я все равно не могу сказать тебе правду. Эта правда после прошедших семи лет стала другой. И мое гетто теперь другое. И я иначе вижу себя, прошлую. Вижу ее изнутри. В последнем письме я писала о себе «та», и это являлось как бы своеобразной защитой. Может быть, теперь я стала больше понимать ту девушку, почти что ребенка, которая отважилась на подобное решение. И на нее, и на отца я смотрю с некоторого расстояния. Видишь, я написала «на нее» вместо «на себя», но ведь с тех пор прошло семь лет. Мне их жаль, и эта жалость, наверное, моя боль.
Теперь я уже не думаю, что виновата в смерти отца. Его убило гетто. Мы не смогли найти выход из ситуации, которая оказалась сильнее нас обоих. Отец мучился, будучи не в состоянии меня уберечь, а я чувствовала, что не могу уберечь его. Но все же то решение — идти за отцом — было спасением. Если бы я осталась с матерью, то после его смерти не смогла бы жить. Я это знаю. Я чувствую это. Я была с ним рядом до конца, только в ту минуту, когда он умирал, эсэсовец держал в своих объятиях мое тело. Звучит ужасно, но в действительности все выглядело не совсем так. Между нами были отношения палач — жертва, однако роли поменялись, и потом я стала его палачом. Тот человек по-настоящему мучился. Я видела в его глазах растерянность и боль. Думаю, он влюбился в мою невинность, которая была для него чем-то неизведанным. Моя чистота была исключительна. Он желал ею обладать, но не мог. И чем больше он старался, тем больше она была для него недосягаема. Он мог ее только уничтожить, но для этого требовалась смелость, а он, по существу, был трусом.