Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И что он сказал, когда ты ответила, что ты уже замужем? — спросил я. — Вряд ли это стало для него новостью.
Она пожала плечами, отказываясь меня задабривать.
— Я не могу говорить с тобой, когда ты так себя ведешь.
— Он, наверно, сказал: ничего, мы решим эту проблему? — не унимался я. — Он же большая шишка, так почему он ее уже не решил? Почему тянет столько времени?
Она снова пожала плечами и закрыла глаза, как будто мои вопросы страшно ее утомили.
— Что произошло между тобой и папой? — спросил я.
Мать открыла глаза и посмотрела на меня. Я еще никогда не задавал ей этого вопроса — по крайней мере, с такой прямотой и такой неприязнью, с таким обвинительным напором. Отец ушел, когда я был совсем маленьким, и мы с мамой научились говорить о его отсутствии так, чтобы избегать конфликта. Стоило мне начать интересоваться подробностями, как она уводила разговор в сторону или делала вид, что не слышит меня, а я не настаивал на ответах, боясь рассердить ее или причинить ей боль. Я всегда винил в их разлуке отца, подозревая, что он сам каким-то образом навлек на себя позор, который теперь так мучительно переживает. Поэтому я и не задавал раньше этого вопроса таким тоном — настойчивым, требовательным. Она словно на минутку задумалась, но потом лишь покачала головой. Я понял, что она ничего мне не скажет. Я отчего-то догадывался, что у нее нет слов, в которые она могла бы облечь честный ответ.
— Я не знаю, как тебе объяснить. Это слишком плохо. Я заставила его страдать, а он превратил это во что-то вроде отречения, — сказала она. — Я не могу исправить то, что сделала.
— Этот человек участвовал в том, что ты сделала, когда заставила папу страдать? — спросил я.
— Не называй его «этим человеком». Да, участвовал, — сказала мать.
— Из-за этого человека папа и ушел от нас?
Мать вновь покачала головой и не ответила сразу.
— Он ушел из-за того, что я сделала, — сказала она после очень долгого молчания. Я видел, что ей не хочется продолжать, что она не будет больше ничего говорить, даже если я не отстану, что все это для нее слишком горько, что сейчас она уйдет, запрется у себя в комнате и расплачется, как бывало в другие дни, когда я наседал на нее со своими расспросами. Мне невыносимо было слышать, как она плачет. — Я не могу отменить то, что сделала. Я не знала, что это разрушит его жизнь, — сказала она.
— Папа так несчастен, потому что все еще тебя любит? — спросил я.
Мать взглянула на меня и улыбнулась — несомненно, ее позабавила моя наивная недооценка человеческой способности ненавидеть.
— Ты задаешь слишком много вопросов. Нет, не думаю. Наверное, он несчастен потому, что разочарован. То, что он любил, оказалось жалким и недостойным. Понимаешь, о чем я? И из-за этого он решил разрушить свою жизнь.
Меня передернуло, потому что она снова отделывалась полуправдой — как тогда, когда лгала мне или недоговаривала самого главного о своих отлучках.
— Зачем ты это сделала? — спросил я, но в ответ она только провела рукой по лбу и отвернулась от меня.
После появления Муниры я стал колючим и непослушным. Я не всегда откликался на зов матери и уходил, если она начинала меня упрекать. Иногда она вызывала у меня такую неприязнь, что я не мог находиться с ней рядом. Я не скрывал от нее своей брезгливости. Дома я держался от нее подальше, читая или делая уроки, а то и вовсе запирался в своей комнате. Если она давала мне какое-нибудь поручение, я выполнял его с опозданием на несколько часов, а иногда нарочно покупал не то, что она просила, или не покупал ничего, а просто совал ей деньги обратно в руку и уходил, не обращая внимания на ее гневные окрики. Как-то раз она послала меня за сухим молоком для Муниры, а я принес ей аэрозоль от мух. Это было уже чересчур. У нее не хватало молока, Мунира заходилась плачем, а я сыграл с ней эту шутку. Она закричала на меня с такой яростью, что Мунира перешла на визг, а я молча повернулся и отправился за молоком.
Впрочем, это меня не остановило, и я с подростковым упрямством стал вредничать еще больше. В следующий раз она попросила меня купить хлеба в ближайшей закусочной, и я вернулся через сорок минут с коробкой пуговиц, за которыми мне пришлось прокатиться в отдаленный район Дараджани. Дома я применял разнообразные способы саботажа: испортил холодильник, перерезал антенну у нового телевизора. Если мне казалось, что какую-то вещь мог подарить матери ее любовник, я старался украсть ее или спрятать. Я решил, что буду разбивать все дорогие игрушки Муниры, потому что знал, откуда они появляются, но не сумел воплотить этот план в жизнь. К своему удивлению — потому что я был твердо убежден в справедливости взятой на себя миссии разрушителя, — я обнаружил, что новый член нашей семьи вызывает у меня слишком большую симпатию. Мне нравилось брать сестру на руки и ощущать, какая она цельная и увесистая, пухлая и беспомощная. В результате я сломал только две-три игрушки, которые счел самыми безобразными и потому недостойными пощады.
Сначала, ошеломленная моей тягой к разрушениям, мать пробовала меня урезонить, но потом стала встречать молчанием каждую очередную пропажу или поломку, следующие друг за другом с промежутком в неделю-другую. Когда любовник матери собрался нас посетить и она сказала мне об этом, я ушел из дома заранее, весь день прослонялся за городской чертой и вернулся уже в темноте, совсем измотанный. Я не мог признаться ей, что мне дорога едва заметная аура печали, которая все время ее окружает, и противна мысль о том, что этот человек с суровым лицом будет обмениваться с ней нежностями и глумиться над моим бедным отцом. Больше она никогда не позволяла этому человеку приходить к нам в дом — по крайней мере, насколько мне известно.
Через несколько месяцев после появления Муниры мать поставила в своей комнате телефон. У меня сразу возникла догадка, что это сделано ради ее любовника, чтобы он мог звонить ей и спрашивать про своего ребенка. Я принялся терпеливо ждать удобного случая, уверенный, что рано или поздно мне удастся перерезать провод или разбить аппарат. Потом я заметил, что его пронзительные звонки ясно слышны в некоторых частях моей комнаты даже